Чечулин догадывался, о чем думал Смирнов, и, отвечая ему снисходительной усмешкой, с хозяйским видом расхаживал по площадке. «Моя печка, никуда я от нее не пойду. Два года отмучился, но дождался».
«За печь отвечать в первую очередь мне, — размышлял в это время Смирнов, — а как я этого лешего на комсомольское собрание вызову? Как с ним разговаривать будешь?»
Иное настроение было у Шатилова. Радостное возбуждение, которое вначале овладело им, сменилось чувством тревоги и напряженного ожидания.
Используя каждую свободную минуту, Пермяков подходил к Василию, проверял, как ведет себя печь, за которую им пришлось повоевать. Он старался подбодрить сталевара, замечая, что тот нервничает.
Взяли первую пробу — тот же металл, к которому привык Шатилов за много лет, те же искры, фейерверком вылетающие из стаканчика. Василий успокоился и о необычном весе плавки вспомнил, только рассчитывая количество руды для доводки.
Еще вчера печи не хватало газа, и Шатилову мучительно хотелось помочь ей. А сегодня можно было питать печь теплом досыта. Шатилов чувствовал себя, как человек, долго мучимый жаждой и наконец добравшийся до озера. Сколько ни пьешь, а все жалко оторваться от воды, о которой так мечтал.
На выпуск плавки пришли Макаров, Гаевой, Мокшин, собрались сталевары из других смен, из другого цеха.
Макаров внимательно посмотрел на последнюю пробу.
— Горячевата? — тихо спросил Пермяков.
— Это хорошо. На два ковша нужно пускать горячее.
Сталь хлынула из печи таким мощным потоком, что, казалось, смоет стрелку в желобе, разделявшую струю на две. Оба ковша начали равномерно наполняться.
— Триста пятьдесят, — услышал Гаевой за спиной чей-то шепот и, оглянувшись, увидел Шатилова. Слегка нагнув голову, затаив дыхание, сталевар смотрел сквозь очки на ковши.
Гаевой подошел к нему, пожал руку. Шатилов внезапно обнял его и поцеловал. Парторг рассмеялся.
— За что?
— Вас в первую очередь, — восторженно сказал Шатилов.
— А во вторую кого?
Василий на миг задержал взгляд на его лице и побежал на рабочую площадку осматривать подину.
— Хороша, как яичко, — успокоил его Пермяков.
Разливочный кран повез первый ковш к составу с изложницами. Другой кран зацепил крюками второй ковш, поднял его над стендом и повез в противоположную сторону.
Макаров и Гаевой с напряжением следили за рабочими, суетившимися у ковша. Разливщик взялся обеими руками за рычаг стопора. У Макарова чуть дрогнули желваки на скулах — в этот ответственный момент может оторваться пробка в ковше, и тогда не миновать аварийной разливки. Но все обошлось благополучно. Из-под ковша сверкнула белая струя, и из изложницы вырвалось пламя загоревшейся смазки.
В это время подошел Ротов и велел подручному позвать Шатилова и Пермякова.
Они пришли вместе.
— Прошу вас завтра вечером в клуб ИТР, отпразднуем такое событие.
Когда мартеновцы удалились, директор наклонился к Мокшину.
— Не хочется этого празднества, но нужно отметить людей.
— Да, не ко времени, — согласился Мокшин. — Марганцевой руды осталось на пять дней.
Если бы можно было остановить время…
17
Как ни мало бывал Пермяков дома, от него не укрылось необычное поведение жены и дочери. Они все о чем-то перешептывались, что-то тайком обсуждали, много шили, и Ольга подолгу вертелась перед зеркалом, подгоняя по фигуре то одно, то другое новое платье.
«Ох, никак к свадьбе готовятся!» — догадывался Иван Петрович, но, обиженный заговорщицкой политикой жены и дочери, помалкивал.
Все восставало в нем при мысли, что Ольга по своей неопытности и доверчивости может жестоко обмануться, и сердце его сжималось от неосознанного страха за будущее дочери — хотелось, чтобы оно было безоблачным. Однако, если бы он и мог разрушить отношения Ольги с Валерием, то не стал бы этого делать. Так часто люди, не соединившие свою жизнь с теми, кого полюбили впервые, корят себя за совершенную ошибку! Неизведанное, предполагаемое счастье рисуется им радужнее того, которым обладают. И в тайниках души надолго залегает тоска по первой сильной, но почему-то оборванной любви.
Иван Петрович благоговел перед дочерью и страшился даже мысли о том, что когда-нибудь Ольга осудит его злую родительскую волю. Но и оставаться в стороне он не считал возможным.
С женой говорить не имело смысла — она, может, больше, чем Ольга, была ослеплена достоинствами Валерия, да и вразумительно, веско объяснять ей причину своей неприязни к Валерию Иван Петрович не мог. Только дочери счел он возможным высказать свои весьма смутные соображения.