У людей есть любовь к детям. Любовь к родителям. И тепло от мамы и папы. Но она никогда в жизни не видела собственного отца, а мать… Лучше б она не видела и мать — такую бесконечно холодную, раздражённую, занятую своей карьерой.
Её мать не хотела её любить. Это было лишним. Это утомляло. И Анри так устала вырисовывать идеальные картины…
Её мать смотрела на неё с гордостью. Такая же светловолосая, как и её дочь, улыбчивая и на первый взгляд бесконечно счастливая. Может быть, это и было напускным, но она никогда не видела мать такой. Такой доброй, такой отзывчивой, такой улыбчивой.
— Моя королева, — улыбнулась женщина. — Моя милая Сандра. Я наконец-то увижу тебя с короной на голове.
Она обняла мать в ответ. Белоснежное платье — не ведьминское, символ бракосочетания, — пенными волнами ложилось вокруг неё.
…Дорога к алтарю была устлана белыми лепестками роз. Он смотрел на неё так восторженно и влюблённо, как она и мечтать никогда не могла. В это мгновение не появилось и минутного сомнения в том, что он действительно её любит. Не может не любить — иначе ни за что не смотрел бы вот так, так влюблённо, так мягко, так нежно.
Она улыбалась ему тоже. Сандриэтта не знала, прекрасный ли это сон или, может быть, реальность. Ей просто хотелось, чтобы это никогда не заканчивалось.
Он обнимал её, целовал её щёки, шею, губы. Прижимал к себе, будто бы самое драгоценное сокровище в его жизни.
И вдруг прекрасное солнце закрыли тучи. Она чувствовала, как кровью обливаются лепестки роз под ногами. Чувствовала, как всё вокруг меняется.
Он обнимал её — так страстно. И мать гордо смотрела на неё, только не её мать — а какая-то другая, чужая ей женщина.
— Не надо, — шептала она. — Не надо. Верните…
Но он всё так же любил её. Её мать была горда ею. Она целовала её в лоб перед уходом. Моя дорогая — вторила она. Моя милая королева.
А потом она подняла взгляд и посмотрела в зеркало.
— Нет, — она отпрянула, вскочила — её тёмные, каштановые волосы — до плеч, коротко подстриженные. Её сердце, окаменевшее от бесконечной боли, ведь она не способна любить. Её лицо, несомненно, прекрасное — чуть бледноватое, сохранившее след от Эрроки — так надо.
Она пыталась оттолкнуть от себя свой же образ. Пыталась прекратить смотреть в зеркало. Но и тело большее её не слушалось.
Её мать — самая отвратительная женщина из всех, что удавалось встретить. Худая, больше похожая на жердь, с бледной до зелёного кожей, покрытой какими-то жуткими струпьями, с пустыми глазами. Такая холодная, такая волшебная, и пальцы длинные, с загибающимися, будто когти, чёрными ногтями.
— Не надо! — кричала она, но губы шептали только короткое «я тебя люблю». И она обвивала руками его шею, впивалась в его губы страстными поцелуями, в которых не было ни единой капли чувств. Она тонула в его страсти, чувствовала, как он сжимал её всё крепче и крепче, и всё растворялась, растворялась, растворялась.
И она не могла больше его любить. Он был её — перед богами и перед народом, — а она и насладиться не могла его любовью. Потому что сердце её, мёртвое, каменное, перестало биться в груди ещё в то страшное мгновение, когда она вдруг решила пересечь невидимую для себя, но такую понятную для мира черту.
Как же ей было больно! Как дурно, как гадко и как страшно! Наверное, ни одни слова на свете не могли описать это чувство, но она больше и не нуждалась в пустых описаниях.
Ей было просто глухо и больно. Она билась в невидимую границу в своей голове, но не могла вырваться из плена этого чужого, страшного тела.
Как же она хотела свободы! Как же она хотела вновь оказаться в своём прежнем состоянии! Но что-то утягивало её, и она не могла больше удержаться, больше не могла вынырнуть на свободу. Её самой не было — её тело растворилось в кислоте, а душа — в зависти, в отчаянном желании занять чужое место.
Он чувствовал жар дарнийского солнца. Отвратительные грани кристалла смыкались над его головой, будто бы купол мироздания, и дышать было не так уж и просто, а он всё никак не мог понять, где именно находится. Всё это было как-то странно и подозрительно — он давно уже не оказывался в подобном замкнутом пространстве, давно не бился так о стены.
А потом свобода показалась Кэору лишней. Конечно, он мог продолжать бороться, но да только ради чего? Всё, что он когда-либо прежде любил, растворилось в пустоте и стало для него осколками глупого, невообразимого прошлого. Иногда, конечно же, хотелось туда вернуться, но он знал, что не сможет и попросту не успеет. Оставалось только отталкиваться от сплошной, дикой боли.