Выбрать главу

Ногу Егору вылечили, но с машинно-тракторной станции уволился. Долго не мог найти работу по нутру: кучерил у председателя, был кровельщиком, косарем, подручным кузнеца, в конце концов задержался в пастухах. И он, и Настя заметно опустились. Односельчане, встречая их, покачивали головами. Кое-кто не мог сдержать своего осуждения.

— Эх вы!

— Что мы? Пали? — огрызался Егор. — Наоборот — поднялись.

— Не бросай слов попусту, — укоряла мужа Настя.

Манаков поздоровался с Дедюлькиными, хотел пройти мимо, но решил, что они подумают, будто он гнушается ими, и подошел к печи. Дедюльчиха диковато посмотрела на него и шмыгнула в землянку, а пастух вскочил с неожиданной для больного человека подвижностью.

— Охотиться приехали? Давненько не были. С весны. Так ведь?

Казалось, что он не говорит, а щелкает слова, как семечки, и сорит в лицо невидимой шелухой. Его желтые белки блестели, кожа на крутом лбу сжималась гармошкой, пропитанные никотином пальцы почесывали подбородок.

— Охотиться можно. Дичь есть. Не так чтоб, но все-таки. Казарка есть, утка, кроншнеп, дупелек. И меня тянет пальнуть раз-другой, да вот дробишки и порошку нету. В разор припасишко мой пришел. Бедность не лодка, паклей не законопатишь.

«Больно ты словоохотлив нынче. Того и гляди, патроны начнешь просить. Не тянул бы уж волынку. Спросил — и только», — думал Манаков.

А Дедюлькин все лузгал слова:

— Справный же ты, Павел Вавилыч, кровь с молоком! Достаток. Наш достаток — пыль: дунул — пусто. Нет, хорош ты! Иной амбар стоит лет сто. Вот и ты такой. У нас в Клюквинке души в тебе не чают. «Чистых, — говорят, — кровей человек».

— Хватит, хватит. Притормози. Твоим бы языком да зерно молоть, почище жерновов будет. Патронов, что ли, нужно?

— С какого ты бугра свалился?

— Не будем играть в прятки.

Манаков вытянул туго схваченные кожей патронташа патроны, положил в ладони Дедюлькина, сомкнутые лодочкой. Тот ликующе скалил зубы. Солнечные лучи высекали из латуни гильз желтые искры.

— Счастливчик ты, Дедюлькин, не просишь — и то подают, — сказал пастух сам о себе.

Он перекатывал в пальцах патроны, и лицо рябило от морщин, источающих восторг и счастье.

— Долго ты будешь жить так?..

— Как?

— Брось прикидываться.

Дедюлькин насыпал щепоть махорки на клочок газеты, помусолил его языком, хитро прищурился.

— Живу, как душа велит. Душа — она не любит своевольников.

— А если она скажет: «Воруй», — воровать будешь?

— Н-но, моя не скажет.

— А из трактористов почему ушел? Все по воле той же души?

— Ну да. Тяжелая, сказала, для твоего организма работа, подавайся в пастухи. — Посмеиваясь в кулак, Дедюлькин помолчал и сладко-сладко зевнул: — Пастухом вольготно! Лежишь в траве, ноги разбросил, смотришь в небушко и думаешь, думаешь…

— О чем?

— О чем? Вот я, Егор Дедюлькин, лежу, а облака плывут и не понимают, что я вижу, как они плывут. И еще: они не знают, откуда плывут, а я догадываюсь — из Казахстана иль с Цейлона какого-нибудь.

— А думаешь ты о таких вещах? Ты, Дедюлькин, лежишь и без толку глазеешь на небо, а в это время тысячи трактористов землю пашут. И ты бы мог быть среди них, а коров бы пас старичок.

Дедюлькин напустил на лицо серьезность, перестал корябать подбородок, решительно тряхнул ушанкой, прожженной на макушке.

— Думал. Даже очень сурьезно! — Он поднял указательный палец и со значительным видом почесал им за ухом.

Манакова рассердили дурашливый тон Егора и его неисчезающая ухмылка, словно застрявшая в уголках губ. Он схватил пастуха за полы полушубка, поддернул к себе. По тому, что тот не сопротивлялся и не выражал ни испуга, ни удивления, Манаков понял, что Дедюлькин безразличен ко всему на свете, включая и себя, что никакая встряска не вышибет его из этого состояния ни сегодня, ни завтра, ни, может быть, в новом году…

Манаков оттолкнул Дедюлькина, зло поправил на плече ружье. На лбу обозначились морщины, и резче всех те, что повторили гнутые линии бровей: они напоминали глубокие бескровные прорезы. Круто повернулся и пошел прочь.

— Настя, гляди-ка, патриот — солены уши улепетывает. Я ему, хрену астраханскому, сейчас кнута наподдаю.

— Лучше камнем, камнем по горбяке! Чтоб не хватал за грудки.

Над головой Манакова прошепелявил кусок ноздрястого каменноугольного шлака. От ярости больно заколотилось сердце. Затем Манаков испугался, что вгорячах может выстрелить по Егору: в последнее время, когда его сильно кто-нибудь оскорблял и возмущал, он терял самообладание. Недавно в трамвае так саданул под дыхло пьяному парню, который прилюдно пытался лапать испуганную кондукторшу, что тот без сознания рухнул на пол.