Выбрать главу

Привлекали также в Чурляеве одежда, походка, внешность. Он носил синеватый шевиотовый костюм, из-под пиджака виднелся жилет. Кепку, тоже синеватую и шевиотовую, надевал так, что задняя часть тульи закрывала затылок, а передняя высоко приподнималась, образуя ребристые, складки.

Дочь его Надя в то время была студенткой медицинского института. По нынешний день она видится мне хрупкой, с прозрачным шарфом из козьего пуха, спускающемся с плеч по тонким рукам. Ее волосы всегда были как бы окутаны золотистой дымкой, потому что кучерявились только сверху. Надя любила играть на гитаре. Приткнется на завалинку барака и нежно подергивает струны. Вокруг соберутся парни, робкие, ласковые при ней. В какие глаза ни загляни — счастьем сияют. Кто-нибудь наберется смелости и скажет: «Спой, Надя!» Она успокоит струны ладошкой, потом задумчиво проведет ею до колков и запоет: «На кораблях матросы злы и грубы».

Парни кончики носов потирают, плакать, наверно, хочется оттого, что так грустно и сладко льется голос Нади.

Да, все это было, но лежало где-то в кладовых памяти забытым и нетленным. А сегодня взворошилось, поднялось из глубины и растревожило. Хотелось бы вернуться в ту пору, что теперь называешь детством, не мыслью и не мужчиной, каким стал, а тем же мальчиком, лишь с умом взрослого. Но навсегда отрезана дорога в детство. И не узнаешь, не услышишь, не высмотришь того, чего не узнал, не услышал, не высмотрел тогда.

На речной пойме скрипел дергач; было похоже, что неподалеку ездит всадник на хрустком седле. Метелки мятлика, казавшиеся высеченными из серебра и почерненными, дремотно клонились к земле.

Чурляев повернул лицо к пойме. Оно стало растроганным, ласковым.

— Припоздал из жарких стран марафонец-то. Невесту ищет. Покричи, милый, покричи. Обязательно найдешь. — Потер ладонями по-стариковски острые колени, спросил: — Тоже в город?

— Да, Прохор Александрович.

Чурляев изумленно прищурился и пристально оглядел меня. Когда он опустил синевато-зеленые веки и досадно прикусил губу, я понял: забыл он меня. Да и не мог он упомнить всех мальчишек участка, если только в том бараке, где он жил, было их не меньше пятидесяти.

— Правильно говорят: время пуще сокола летит, — вздохнул он. — А меняет как людей! Непостижимо… Я сестру много лет не видел. Приехал — не узнала.

Видимо, Кеша решил похвастать нашим уловом: он выбросил из ведра огромные, поросшие стеклянным пушком листья вязов, а вместо них нарвал крапивы и начал прокладывать ею жабры.

— Удочками набросали?

— Угу.

— Знатно.

— А вы почему без рыбы? — спросил Кеша, скользнув взглядом по складному бамбуковому удилищу.

— Не пришлось поудить. Внучку проведывал. В лагере она, в пионерском. Знатно, знатно. Голавли-то — спины в два пальца.

Он потер кулаком подбородок, будто пробовал, не отросла ли щетина. И раньше он потирал кулаком подбородок, после того как взъерошивал чью-нибудь и без того вихрастую голову.

Из-за холма, через который коричневым ремнем перебросилась дорога, долетало до нас глухое тарахтенье. Холм лежал у подошвы горы и, казалось, вздулся там потому, что кто-то могучий однажды слегка передвинул ее и она выперла землю перед собой вместе с ольхами, лиственницами и соснами.

Вскоре, дрожа щербатыми бортами, к речке подкатила полуторка. Из кабины выпрыгнул пожилой шофер. Он был очень жилист, словно сплетен из жил. Помахивая изрядно сплющенным ведром, он осмотрел колеса и направился к речке. Кеша подбежал к нему:

— Дяденька, возьмешь? Троих?

— Возьму, тетенька. Зачерпни-ка.

В кузове засмеялись. Кеша нахмурился, поддел ведром воду и засеменил к машине. Из днища вывинчивались струйки и вывалявшимися в пыли дымчатыми шариками оставались на дороге.

Шофер залил воду, заткнул промасленной тряпкой радиаторное отверстие, сунул под сиденье ведро, и мы поехали.

Возле кабины стояли два парня: широкоплечий, в репсовом костюме, и худощавый, в синей рубашке и лыжных брюках. Они поддерживали за талию девушку. Ветер надувал рукава-крылышки ее платья, по косам спускались колокольцы купальницы.

На скамейке, ближней к кабине, сидели три одинаково одетые девушки: в шелковых платьях — по голубому белые астры, в решетчатых босоножках. Они пели тонюсенькими голосами о Тоне, которая согласно прописке жила в Москве. Позади них гудел юноша, голый по пояс. У левого борта восседало семейство: отец — он обмахивал лицо соломенной фуражкой, мать — она грустно смотрела на горы, сын — пухлые мальчишеские щеки его вздрагивали, когда полуторку встряхивало, дочь — волосы ее откидывало на розовый, крестом бант.