Выбрать главу

— Не от добра, наверное, пьет Иван-то Бутаков, — сказала Мотря. — В нутро глянуть — у кого болячка, а у кого рубец от беды. А никто в нутро-то не смотрит. За Ганьку Иван-то переживает. На гармони играть Ганька шибко способный. Учить его Иван повез в город, а там не взяли. Он и пьет теперь.

Василий Утин и сам помнит эту историю. Чуть ли не с пеленок Ганька начал терзать гармошку: Иван мехи тянет, а Ганька на кнопочки давит. В пять лет уже во сне «цыганочку» наяривал. В концертах участвовал вместе со взрослыми. Откуда что и бралось: услышит хорошую песню по радио, и тут же сидит подбирает ее на гармошке. Ну, Иван Бутаков и решил, что быть ему в большом почете и славе через Ганьку; учить его в областной город повез, в музыкальную школу, А там говорят: школа-то, мол, для местных, для детей горожан, это как будто добавок к обычной школе. Вот, мол, колхоз ваш разбогатеет, у себя в деревне построите детскую музыкальную школу. Иван водил Ганьку за руку по кабинетам разных начальников — ему там то же самое говорят: нельзя! Иван злой вернулся — напился, кричал: они, дескать, пузаны, только о своих думают, а до народных талантов им дела нет — навоз в коровнике вороши или в колхозной агитке по станам пиликай — на большее не надейся!

С тех пор и пошел пить.

— Говорить все можно, — возразил Мотре Василий, — но я их все равно не пойму, пьяниц-то. Обида у них! Вот тракторист Митька наглотался молочка от бешеной коровки да бабке Михайловской угол дома разворотил трактором. Вот это — обида! Куда деться теперь старухе-то? Изба на один бок окурнулась.

— Ничего-о, — мирно сказала Мотря, — наладит Митька, он работящий, мастеровой мужик. Наладит избу. Еще лучше будет.

От голоса и взгляда Мотри тянуло покоем, Василий тоже утих и посветлел духом, перестал серчать, «Как в саду ясном возле нее, — подумал он про Мотрю, — только вот худо — детей у нас нету. Тогда бы вовсе — не жизнь, а малина с такой-то бабой!»

А вслух Василий спросил:

— Доски-то к заплоту прибила, што ль?

— Да сразу прибила. И улей на место поставила.

Василий снял с надпечка фанерный чемоданчик с тетрадками и вырезками про царскую жизнь. Открыл. Под кипами бумаги в углу лежал берестяной чумашек, набитый бумажными деньгами. Там их было тысячи три, а может, больше. Василий и сам точно не знал — сколько. Тут же лежала сберегательная книжечка — серая, с гербом, — и в ней тоже красовался длинный рядок цифр в графе «Сумма вклада». Помаленьку набегало — разные там дополнительные и премиальные, В сельпо каждый год кабана сдавали, а то и бык подрастал — хороший получался прибавок. А тратиться некуда — мед свой, ягода, огородина всякая. Домовитая Мотря понимала толк в домашнем хозяйстве. Складно у нее это все получалось. «Как в саду ясном», — опять подумал Василий Утин про Мотрю.

— Чего тебе из Москвы привезти? Заказывай.

Василий даже карандаш в руки взял — черкнуть для памяти.

— Чаю купи индейского. Да, может, платок пуховый увидишь, теплый.

— И все?!

— А чего еще?

— Ну, это… шелка, бархаты…

— Смолоду не носила, а сейчас ни к чему, — задумчиво сказала Мотря. — Сестрины обноски донашивала, какие шелка! А в войну юбка на мне из мешковины была, обутки из сыромятины.

Василий жалел Мотрю: и молодость в нужде прошла, и детей нет. Мало радости! Только в песне и отдохнет человек, но и петь Мотря была не горазда.

— Я тебе криплин привезу на платье. Шубу куплю цигейковую! Криплин, говорят, нынче в моде.

— Да сядь ты! Куда я в шубе-то; поросят кормить? Себе чего-нибудь присмотри.

В окно постучал посыльный — зовут Василия в контору, получить на дорогу деньги. Выписали ему на билет в обе стороны да к тому еще суточные.

— Ишь ты! — удивился Василий. — На питание, значит…

Новенькие деньги приятно хрустели, холодили карман.

— Ушами не хлопай там, — напутствовал Утина председатель колхоза. — ВДНХ — это наука, брат! Мотай на ус. С народом знакомься. Узнавай, у кого скот попородистей, нельзя ли на племя купить. Добрая порода — сила!

Василий Утин легко сбежал с крылечка конторы. В ногах и во всем теле было незнакомое чувство обновления, свободы и легкости. Он теперь не просто Василий Утин, пастух, а как бы государственный человек: едет перенимать опыт и делиться своим. «О жилье и прочем не беспокойся, — сказал председатель, — списки лежат в Москве, и ты в них значишься». Василий Утин даже слегка приосанился, расправил плечи в новом костюме: завтра он уедет в районный центр, а потом большой самолет вздымет в небесную высь и помчит его на запад, в столицу!

Вислобрюхая свинья с поросятами переходила улицу. Тарахтела некрашеная маслатая телега — сивый конишка усердно тряс гривой. Голуби опускались на перекладины телевизионных антенн, а в огородах опушались зеленью грядки. Качались, поскрипывали журавли колодцев — бабы набирали воду для вечерней поливки. Деревню с трех сторон подпирала тайга, а с четвертой громоздилась крутая сойка. Фомичево как бы притиснуто к дальним таежным закрайкам.

Однако вот знают же о деревеньке в Москве; и его, Василия Утина, персонально знают! «Фамилия твоя, — говорят, — в тамошних книгах значится». Удивительно и непросто устроен мир…

На лавке сидели три мальчугана — один с гармошкой. Василий признал в нем Ганьку Бутакова. При виде Утина сорванцы переглянулись и захихикали. А когда миновал эту шелопутную троицу, в спину ему грянуло:

Жил-был на селе царь Васишка-а-а, Была у него сберкнижка-а. Деньги он в чулок кладе-ет, На рюмку водки не дае-ет.

Василий остановился. Пацаны пропели по инерции еще стишок, где говорилось, что Утин— «жмот и глот», а гармонь при этом издавала какие-то собачьи звуки: рычала и гавкала. В лающей гармони Василию Утину причудилась такая обида, что во рту у него стало сухо и горько.

Он круто повернулся и пошел к лавке, где сидели его несовершеннолетние оскорбители. Певцы мызнули в сторону и перескочили через заплот, а музыкант с гармошкой как сидел, так и остался сидеть. И гармонь его продолжала негромко гавкать.

Один глаз Ганьки Бутакова закрывали волосы, похожие на конскую челку, а второй глаз упрямо и зло уперся в лицо Василия Утина. Это отец научил его дразниться, а может, Ганька краем уха слышал отцовский разговор и по своему почину сочинил обидную песню. Но зло откуда? Сквозь серо-зеленый круглый зрачок зло глядело спокойно и ровно, как некий свечной огонь.

Василий Утин опешил, натолкнувшись на этот взгляд. Конечно, это Иванова работа! Настроил сыночка. Обида — камнем. Неудачная поездка в город, провал с учебой на музыканта натянули в его душе злые струны, и он на них будет играть до конца своих дней. Станет Ганька пьяницей. Бывают такие люди: бочком стоять не будет, он к тебе встанет лицом или задом. Бить и наказывать таких бесполезно — только злее они от этого. А к душе как подойти, по которой тропке?

— Ты это… Сыграй мне, — негромко попросил Ганьку Василий Утин. — Сыграй взаправду…

Песни и всякую другую музыку Василий Утин любил — на боку у него играл радиоприемник, когда выгонял на пастьбу гурт.

— Ха! — хмыкнул Ганька. — Иди себе, дядя, иди…

— Нет, правда! Все в лесу да в лесу, с быками, нутко-то и не слыхал, как ты играешь. Хорошо, говорят, играешь. Сыграй!

— Да брось ты…

— Я тебе когда худо сделал? Это тебе надо бы драть уши за огородное хулиганство и за эту песню. А я — человек добрый.

— Все вы добрые, — с холодным укором, по-стариковски сказал Ганька.

Они встык — «по прямому проводу» — встретились взглядом: вундеркинд (о ком в деревне говорили: «Из молодых, да ранний») и зрелый непьющий человек, чей мозг — без малейших признаков склероза. «У тебя деньги, у меня талант, — методом телепатии сказал Бутаков Ганька. — Ты деньги зарываешь, а я талант свой зарою. Я не хвастаю — что есть, то есть! Через меня было для вас великое одарение природы, но вы этого не поймете: как были ослами, так и останетесь — вот и вся любовь!» И тем же методом — не то телепатически, не то одними глазами — ответил ему Василий Утин: «А ты поласковей будь с людьми, подобрей. Оставь про себя гонор-то». К этому он еще прибавил вслух: