Внутри у Петрухи как бы пружину какую перевернули. Не испугался, нет — тут другое совсем! «Не сделал ни себе, ни людям радости, — мелькнуло, — жить все только собирался». Ждал чего-то: вот она придет, настоящая жизнь, вот придет! И все как-то наперекосяк шло: беспробудные пьяные дни, расшатанная калитка, грязный двор, да и в огороде (одной бабе-то как?) все наспех посажено, кулаком. Чемоданная какая-то жизнь: будто вот-вот принесут тебе билет в космос, ждешь его, не дождешься.
— Это оно только в песнях все браво да складно! — сказал Петруха никому и всем. — Но шаромыгой не отойдешь, нет! Тут сурьез нужен…
— Сурьез — это точно! — поддержал его Гоха. — Ну а ты возьмешь меня охотничать-то? Ты не думай, костыли я скоро выброшу: у меня только пальцы оттяпали. Хирург говорит: лазать по деревьям не сможешь, конечно, но ты же, говорит, не обезьяна! А бегать но тайге — будь здоров, за милую душу, а?
— Но ты же ведь это… лесоруб теперь! — ухмыльнулся Петруха.
— Эк, заладил! Да меня с души воротит — будто грабитель какой… В тайге, с моторной пилой-то! Завтра же заявление напишу им.
— Так завтра же понедельник!
Они внимательно оглядели друг друга, и обоим вдруг стало по-настоящему весело. С хохотом лупили по плечу один другого — стекла в окошке тренькали.
— Понедельник-вторник, понедельник-вторник! — повторял Гоха.
Их потом так и прозвали: Понедельник-Вторник. Прозвище вроде сдвоенное приклеили. Сдружились они в эту зиму сильнее прежнего — каким-то чутьем поняли, что оба хорошие мужики и им друг без друга никак нельзя. И уже никакие распри и никакие посулы не могли порушить той дружбы. Оба они охотники — вот и все, И будут уходить на пару в хребты каждый сезон.
Не зависимо от того, вторник это или понедельник…
А в тот день они впервые прошли по селу трезвые, негромко спорили. Гоха Митрофанов, слегка посвежевший лицом, удало тукал резиновыми пятками костылей по укатанной затверделой дороге. За речкой Каменухой белыми опупками выпирали голые сопки.
— Поди, вовсе не обязательно добывать лес там, где дорогой пушной зверь водится? — сказал Петруха.
— Еще бы обязательно! — понимающе кивнул ему Гоха.
Ребятишки обламывали с крыш блестящие ледяные сосульки, на буграх едва заметно дымились проталины. В невыносимой синеве неба казалось, мелькают золотые спицы — не зима ли с летом встречались там? Конь пронесся, запряженный в легкие сани.
Охота на умника
Сверкание гольцов, запах снега ободрили людей и оленей. Замученные гнусом во время тяжелого перехода, олени с хорканьем бросились к скалистым гольцам. Над Куваркой, которая уходила далеко вниз мятой лентой фольги, показалась крыша избушки. При виде кособокого бревенчатого жилища (не палатка все же!) глухонемой русский мужик Федор радостно загукал, а Улькан, самый молодой из троих, перестал бормотать свое «чертова работа!».
Один только Ченга закаменел лицом в предчувствии беды. Почему крыша избушки сворочена набок, а дверь болтается на одной петле? Без всякого сомнения, избушка разграблена! Весной, когда из толстого брюха вертолета на пол избушки перекочевали консервы и мешки с мукой, Ченга сам подпер дверь бревешком. Теперь она была распахнута настежь, и зев ее недобро чернел.
Улькан и Федор коротко сопоставили выражение лица бригадира с видом избушки, и оба нахохлились.
Ченга бросил повод оленя и с не свойственной старику быстротой оказался в проеме двери, надеясь на чудо. Никакого чуда, конечно, не было: во всех углах валялись грязные обрывки мешков, поблескивали раздавленные и чисто обсосанные консервные банки. На половицах — засохшее серое месиво, и на нем фотографически четко отпечатались следы медведя. Ченга суеверно вздрогнул и отошел от двери. Хомоты, дух тайги!
Внизу, в пестрых камнях хохотала Куварка, грозно слоились синие дымы в гольцах.
Пастухи расположились под открытым небом, наладили ужин. Улькан крутил ручки транзисторного приемника, бормотал свое «Чертова работа!» и страшными словами ругал медведя.
— Люди рода Улуткар произошли от медведя, — осторожно сказал Ченга.
— Вранье! — без должного уважения к возрасту крикнул Улькан. — Ты был начальником, а веришь такой ерунде. Человек — сам по себе.
Утром решили, что Улькан пойдет обратно на Тыгду — забрать продукты, оставшиеся с зимы.
— Чего там брать-то? — снова ерепенился парень. — Только зря ноги бить! Я этого медведя убью. Он теперь толстым стал, оброс сладким жиром. Убить надо!
Парень выжидательно, с оттенком высокомерия и укора глянул на бригадира, Ченга молчал, повернув лицо к чистым снегам гольцов.
— Я говорю: убивать надо хомоты! — точно глухому, с оттенком ехидства, крикнул Улькан.
Ченга стерпел оскорбительное поведение парня, знал: Улькан любит сахар и мягкие лепешки прямо с огня, а теперь по вине Ченги нет ни сахара, ни муки для лепешек. Мешки надлежало укутать в брезент и подвесить на вершины деревьев, а ящики с консервами опустить в яму, под навал камней. Но в тот день некогда было искать высокие деревья и рыть яму: вертолетчики торопили, не могли ждать. Ченга жалел, что не повез запасы по-старинному, на оленях: олени никогда не торопят, олени везде у себя дома.
Сейчас он жалел об этом особенно сильно. И, может, поэтому позволял молодому себя, старика, оскорблять.
Улькан ворошил кожаные сумы в поисках патронов от карабина.
— Хомоты не виноват, я виноват, — наставительно и миролюбиво сказал Ченга. — Хомоты нельзя убивать. Тут будут гневаться, будет плохо…
Ченга показал рукой на вершины гор.
— Ерунда, глупость! Никаких духов и бога нет. Будь бог, он бы не заставлял людей мучиться и работать! Буду следить — застрелю хомоты!
Деликатный Федор на время спора ушел в избушку, внимательно изучал погром, собирал крохи от медвежьего пиршества. Нашел две банки консервов, измятых, но не раздавленных, несколько замусоленных кусков сахару, выгреб из угла просыпанный чай пополам с пылью и комочками затвердевшего теста.
Тестом были заляпаны половицы, стены, обрывки мешков. Федор долго соображал: откуда взялось тесто?
Среди всякой рвани возле перевернутой лавки лежало слегка раздавленное ведро. Федор его поднял, погремел жестью, соскребая желтыми ногтями присохшее тесто. И вдруг вылетел с этим ведром из полумрака избушки, восторженно гукая и показывая ведро Ченге.
Ченга не сразу понял причину восторга Федора. И тот потянул его к двери избушки, тыча пальцем вниз, в засохшее месиво. Ченга еще раньше засек, что медведь, обедая, пользовался водой, но, огорченный пропажей запасов, пропустил это мимо сознания. Теперь он удивился: ведро стояло на верхней полке, зверь его сбросил, чтобы использовать по назначению — носил воду. Сухая мука забивала медведю пасть, зверь давился и кашлял, поднимая из мешка белые тучи пыли, пока не смекнул, что такое кушанье лучше всего есть с водой.
Федор, раскорячив ноги в летних унтах из ровдуги, показывал, как медведь ходил за водой на Куварку, лил из ведра воду в мешки с мукой, месил лапами тесто. При этом синенькие глаза Федора разбрызгивали веселье, борозды морщин на лбу и щеках прыгали, а в горле отрывисто и коряво булькали звуки, отдаленно похожие на смех.
Ченга тоже поддался веселью и начал смеяться, окончательно простив медведю грабеж.
За время жизни в тайге Ченга видел разных хитроумных хомоты, которые умели проделывать всякие штуки: выдавливать из закрытых жестяных банок свиную тушенку и сгущенное молоко, спускать камни на головы горных баранов, дудеть в отверстия скал — единственно для развлечения! Один хомоты в позе притаившегося охотника сидел на берегу речки Кыи, держал в лапах палку. Когда по перекату пробивался мелкий хариус, зверь тихо сидел, но, едва показывалась крупная рыбина, хомоты хлопал дубиной, глушил рыбу.
Этот и вовсе догадливый: месил тесто, воду носил ведром из Куварки! Такого Ченга не видел.
Глухонемой приставил ребро ладони ко лбу и добавил еще два пальца: вот, дескать, какой башковитый — семь пядей во лбу! Федор ткнул себя кулаком в грудь, затем в грудь Ченги и махнул рукой вдаль. Это значило: почти как человек — ты и я!