Выбрать главу

Это я себя убеждаю. А до конца убедить все-таки не могу и в глубине души грущу о расставаниях и о том, что сегодня — кончается. Задрипанный лирик нет-нет, да и прищемит мне сердчишко. Только теперь я об этом никому ни гугу.

Сложились мы, вытолкали плоты на стрежень и потихоньку тронулись. Поплыли назад прибрежные красоты, заторопились, уступая место новым, порой похожим на удивление, и все-таки иным, потому что долго нацеленный на красоту взгляд начинает улавливать малейшие ее оттенки. Вот сейчас, например. Кажется, вернулись и снова плывем мимо той же самой скалы, косо вошедшей в реку, мимо дикого малинника, нависшего над углублением в скале и образовавшего зеленый с густыми лиловатыми вкраплениями грот. Такое впечатление, что, заберись в этот грот — руки поднимать не надо: вытягивай губы и непременно наткнешься на тяжелую, переспевшую ягоду. Сходное впечатление возникло у меня третьего дня. Такая же косо вдавшаяся в воду скала, малинник, зелено-лиловатый грот.

Похоже до небылицы. Но не было третьего дня под скалой солнечных зайчиков, а нынче бегают они по ребристой воде, пританцовывают на каждой ее чешуйке, и утес разулыбался, глядя на их забавы. Стоит открытый, веселый, гостеприимный. Мне настолько захотелось малины, что я почувствовал на губах ягодную нежность, а во рту — ее сладкую необстоятельность.

— Плывем мы, плывем и ничегошеньки не знаем. А ведь называется это место как-то.

— Непременно называется. — Вениамин Петрович сделал из ладони козырек, повел взглядом по горизонту. — Почти уверен: Верблюд.

— Почему это вдруг? — Я уже мысленно наименовал это место Скалой улыбок и считал, что название самое подходящее. — Верблюд уже есть, выше, по реке.

— Что особенного? Я насчитаю по крайней мере десятка полтора Верблюдов. Что ни горный район — свой Верблюд. Вот взгляните. — Вениамин Петрович ткнул пальцем в ближнюю сопку. Разделенные узкой седловиной, на ней гнездились две лысые макушки. — Два горба. Стало быть — Верблюд.

— Не может быть.

— Может, Аркадий Геннадьевич, может. Потому что чаще всего названия дают не по наитию, а из ревнивой подражательности. Возьмите Черемушки… А все потому, что — столица. В Москве есть, а мы чем хуже? Нынче, считается, провинция ликвидирована. Поэтому — нарекают. И невдомек отцам городов, что от этой самой подражательности на тысячу верст провинцией отдает. Провинция, Аркадий Геннадьевич, — эхо, а эхо никакими самолетами не ликвидируешь. Даже если десять тысяч километров они будут за час проделывать. Как там ни считай, а Камчатка где находится, там и останется. От Москвы не в часе полета, а дальше, чем за десять тысяч километров.

Я пожал плечами и неопределенно улыбнулся. Будь вместо меня Матвей, от шефа полетели бы перья, а я просто улыбнулся. Ничегошеньки шеф не петрит в диалектике. Для него мир статичен и он не может прозреть даже ближайшее десятилетие. Он привык к неизменности растений, эволюция которых исчисляется миллионами лет, и людей той же меркой мерит.

Какое все-таки славное ощущение испытываешь, когда плывешь на плоту. Пожалуй, даже более славное, чем когда плывешь на лодке. Лодка на гребешках покачивается, а плот переваливается, каждое его бревнышко на струи реагирует по-своему. Которое потолще — сохраняет достоинство, и к нему вполне применимо сказать, что оно по реке идет. А те, что потоньше, уже не идут, а семенят. Они быстры и мелки в движениях, чрезмерно суетливы и, думается, не лишись, бедняги, кроны, угодливо раскланивались бы с каждой мало-мальски строгой волной. Лодка ограждает тебя от воды, а плот сближает с ней. Из лодки ты воду видишь, на плоту ты ее ощущаешь. И главное — на плоту можно лежать. Не как в лодке — скрючившись, заткнув ноги под банку и с трудом, когда затекут, ими пошевеливая. На плоту можно лежать просторно и беззаботно, переворачиваться, не думая о катастрофе.

Но я переворачиваться не хочу. Мне вообще не хочется двигаться. Так бы и лежал, лежал, на спине, вольно раскинув руки, каждой капелькой себя принимая утреннее, еще не сердитое июльское солнышко. Сквозь щели между бревнами проступает вода, она чуть поплескивает и достает до моей спины редкими, мелкими, как морось, капельками. По груди у меня, по раскинутым ногам и рукам бродит нежный ветерок, и кажется мне, что не водой мы движемся, а по небу: так все облекающее меня прекрасно и нежно. Мне ни о чем не хочется думать, ничего не хочется вспоминать. Я слышал где-то, что у состарившихся людей обратная перспектива. Их влечет не будущее, а минувшее. Они еще и еще раз мысленно переживают пережитое и так же волнуются, вспоминая свои успехи и неудачи, будто то и другое выпадало им не когда-то, а пришло сейчас. Старые люди слишком мудры для будущего и совершенно беспомощны перед прошедшим. Даже малой малости не могут они в нем исправить, и сознание этого делает их порой равнодушными.