Мне всего-навсего девятнадцать, и мне в своем прошлом ничего переделывать не хочется. Даже случая, когда я, выбираясь из чужого сада, зацепился штанами за колючую проволоку. Проволока на совесть исполняла свою подлую роль до прихода хозяина, который освободил меня удивительно легко. Он просто-напросто взял мои ноги и, чуть подняв колючки, втащил меня в тот сад, который мне уже совсем не был нужен. Я мычал, хватался за кусты и сучил ногами. Яблоки, лежав-шие за пазухой, очень меня тяготили, и я, чуть приотвалившись на бок, расстегнул рубашку. Без вещественных улик сделалось свободней, и я стал объяснять дяде Сане, что меня интересовали не яблоки, а наш Тобик и что явился я в чужой сад совсем не по своей воле. Это же мамина кошечка, она вчера куда-то задевалась, мать очень переживает, вот я и хотел найти Тобика.
Когда дядя Саня выдернул из моих штанишек ремень, я начал тихонько постанывать.
— Чтой-то ты, Арканя, забеспокоился? — голос дяди Сани был неподдельно заботливым. — Неловко тебе, ага?
— Правда же, дядя Саня. Тобик.
— Прошлый раз Белочка была, теперь — Тобик… Ту-то кошечку Белочкой звали?
Говоря это, дядя Саня моим ремнем связал мне руки, своим — ноги. Потянул, проверяя, крепки ли узлы, поднялся. Поддернул брюки и рассудил сам с собой:
— Давешний раз я его уже драл, пользы не получилось. Теперь пущай отдохнет. Ты ее, Арканя, где искал, кошечку-то: на грушовке али на коричной? На апорт, небось, не лазил? Он ишшо зеленый, апорт-то…
Я лежал и втихомолку радовался. Мне даже нравилось так лежать: связан, будто нахожусь в настоящем плену.
— Ты это, чтобы к утру не застыть, крапивой укройся. Она горячая, крапивка-то…
Едва дядя Саня, поддерживая брюки, ушел, я начал действовать. Это ведь когда индейцы связывали, освободиться от ремней из сыромятной кожи было почти невозможно. И то освобождались. А дядя Саня… тоже мне, индеец!
Средств освободиться от пут я знал несколько. Перво-наперво, конечно, я попробовал дотянуться до узлов. Однако хотя дядя Саня индейцем не был и наверняка не читал ни Фенимора Купера, ни Майна Рида, ни Густава Эмара, опутал он меня по-хитрому. Руки завел за спину и схватил в локтях, а ноги связал под коленками. При видимой свободе движений ни до одного узла я не мог дотянуться. Я извивался отчаянно, разумеется, кусал губы и царапал себя и землю ногтями, но дело освобождения не двигалось. Тогда я добрался до садовой скамейки и стал перетирать ремень о ее ребро. Тереться было неудобно, скамейка жигала мне спину, но ради свободы люди шли не на такое. Я загнал в спину несколько заноз (впоследствии оказалось — четыре), ободрал лопатку, а ремни как были, так и остались. Что ж, тогда надо расслабиться и неторопливыми движениями спускать путы с рук. Я вобрал живот, выдохнул и, как мне показалось, стал ватным и раза в два меньше объемом.
Сами догадываетесь, все известные средства были использованы и все — безрезультатно. С трудом я допрыгал до беседки, лег на холодный деревянный пол и первый раз в жизни мне пришла в голову мысль о том, что самое дорогое на земле — воля. С тех пор я об этом думал не однажды. Последний раз, например, недавно, когда мы были в колхозе «Красная заря». Шофер задавил женщину. Она лежала на дороге, и кровь, сочившаяся из разбитой головы, закутывалась в серую пудру пыли. Шофер стоял перед женщиной на коленях, держал ее руку и, судорожно глотая слюну, тихо повторял:
— Тетя Фира… тетя Фира…
Глаза шофера были белыми и бессмысленными.
Я подумал, что ему, человеку всего минуту назад неограниченно вольному, придется сидеть в тюрьме. Как-то мать, разговаривая с соседкой, сказала слова, которые я не забуду никогда: «От тюрьмы и от сумы не отказывайся». Она тогда их сказала, когда осудили дядю Колю, нашего соседа, инженера по технике безопасности. Он что-то там Недосмотрел или не огородил, и рабочего искалечило. Соседка передавала, что на суде он плакал и жена его тоже, но слезы к делу не пришьешь. Дядя Коля помогал нам делать коробчатые змеи, учил играть в городки и вообще был человек, как опять же сказала мать, который мухи не обидит. Мы, помню, все очень жалели дядю Колю.