Зачастую бралась петь тоненьким голосом:
Посеяли огурчики в четыре листочка.
Не видела я миленочка четыре годочка ...
Или другую:
На Муромской дорожке стояли три сосны.
Со мной прощался милый до будущей весны ...
Заговорщицки рассказывала, что ее знали в лагерях все бандитки. Они ее уважали и не забижали. Старались у нее пайки не отнимать. Как-то на работах они подкупили конвоиров — и те допустили к ним мужиков-заключенных, с которыми они, обычно, работали на одном поле. Беременных, бывало, амнистировали... Рассказывала, что поначалу неподалеку от их лагеря работали пленные немцы, но потом их отправили в Германию.
У меня все ее рассказы вызывали в памяти картины строительства брусковых домов на улице Первая Союзная. Дома строили заключенные. Потом их перевели на копку канав, а дома стали достраивать вербованные. Мужчины и женщины. Они жили во временных бараках. Вербованные же и выкидывали младенцев, завернутых в газеты и тряпье, на Ямки.
Рассказы свои Гутя прекращала, когда приходил с работы отец... Она его очень уважала и разговаривала с ним почтительно, как со старшим братом. (Да-а, были благословенные времена, когда со старшими разговаривали почтительно. Я это хорошо помню.)
23
За широкими окнами аэропорта загустела темнота, в гуле которой нервно вздрагивали багровые огни хвостовых оперений металлических птиц. Казалось, слетелись они на серый бетон взлетной полосы перед ночлегом. Перед ночлегом же им необходимо устроить вот такой реактивный галдеж. Внизу позакрывались газетные и цветочные киоски, и рой возмущенных нашими порядками пассажиров растаял. Все укладывались — кто где приютился. Энергично мигало электронное табло, выявляя счастливчиков, выигравших в этой лотерее собственный рейс. Я как будто тоже ждал, что выпадет мой номер, по которому я смогу получить в распоряжение огромное ночное небо и самолет впридачу. Снял галстук и, свернув его, ткнул в портфель. Я тоже собирался укладываться, вернее, устраиваться спать. Здесь, в Пулково, было просторнее, чем на железнодорожных вокзалах. Да и теплее. Я прикрыл глаза и мне стало мерещиться, что я — семнадцатилетний мальчишка, ломлюсь в общий вагон — собираюсь ехать на каникулы, на родину. Надо скорее проникнуть в вагон и занять третью, багажную полку, а то ехать двое суток. Правда, без еды, без постели... И вот я вломился — и в растерянности. На мне помятая фабзайцевская куртка, а меня встречает солидный седой проводник в белых перчатках, и поезд, оказывается, купированный, для высокопоставленных шишек. "Надо бежать, пока не прогнали!" — я в страхе просыпаюсь.
Ноет, зудит нога, болит шея. 0-о-о! Как болит-то, проклятая. Надоело. Лучше здесь перекантуюсь, чем поеду к ней... Утром перекушу в буфете — и на службу. Тут и парикмахерская имеется. Побреюсь.
— Ты что это? — толкнул меня сосед по дивану.— Выл!
— Как выл?!
— Выл. По-собачьи.
— Заснул, видать... А ты рейс ждешь, да? — спросил я, чтобы увести разговор в сторону от своей персоны.
— Уж третий день, как из командировки вернулся, а домой идти неохота... Неохота, да,— вздохнул сосед.
— Придется,— сказал я.
— Что ж ... Придется. Может, завтра соберусь...
— Ну, шел бы к бабе какой...
— Ходил уж...
Я мельком глянул на электронное табло. На нем зелененько горело: "Ромашкино, рейс 2213".
"Значит, судьба!" — я приподнялся. Табло сообщало фамилию, у которой я обитал, и к которой не поехал, номер ее квартиры и номер дома. "Судьба!"
— Алло! Дорогая?
— Дорогая. Где ты, миленький, ау?
— В Пулково...
— На работу летал, да? Ну, бери срочно такси — и успеешь до разводки мостов.
— Нет монет. Кошелек на рояли забыл...
— Езжай — не беспокойся. А я к твоему приезду сделаю пельмешек...
Сорок минут по ночному Ленинграду.