Вот только не о том, как я пережила последние сутки до операции.
Куарэ просто побоится об этом спросить, это очень личное – и очень страшное для него. Не спросит. Я уверена в этом.
Действительно уверена.
– Вы справились, Витглиц. Это главное, – сказал Анатоль и поддел пальцами крышку капсулы. – Я очень рад за вас.
Это было вежливо и смущенно, это был совсем не ответ на исповедь. Наверное, ему стало неловко за это все услышанное: за отбитую болью память, за металл в ноздрях, за виноватый разговор в брызгах отцветающих деревьев. В конце концов, Куарэ не просил показывать ему шрамы. Он стеснялся моего прошлого, он боялся своего будущего. Замечательный микст для отношений.
– Запейте таблетку чаем, – предложила я. – И давайте пойдем дальше.
Отражение в Шпиле замерло, а потом кивнуло.
Я фотографировала, почти не задумываясь. Планы сами вплывали в рамку видоискателя, когда плавно, когда рывками. Предел жизни без боли ощущался как дрожь в кончиках пальцев, и мне оставалось только занимать руки работой.
Мое – спуск.
Я снимала само время, которое натягивалось пружиной: меня скоро потянет к дому – еще восемь минут, семь пятьдесят, семь тридцать две… Я невольно искала все более напряженные, резкие планы, полные кризиса и внутреннего противоречия. Это как вдохи перед анестезией, несмелые и резкие.
Просто привыкла не фотографировать по пути назад.
Мое – спуск. Мое – спуск.
Куарэ молчал и шел. Я придумала очень хороший диалог с ним.
«– Почему вы оставили у себя эту капсулу? Это что-то означает?
– Ничего.
– Ничего?
– Вы знаете, что такое симулякр?
– Конечно. «Пустой» знак, символ без значения, да? Это что, ответ, Витглиц?
– Я так ощущаю».
Я увидела каменный столб впереди, и поняла: вот и все. Если я не хочу торопиться, мне пора повернуть назад. Невидимое солнце поднялось еще не слишком высоко, туман лег каплями на ботинки, и все еще хотелось спрятать нос в воротнике.
– Мы уже возвращаемся?
Я кивнула, застегивая кофр. Утро, подаренное симеотонином, исчезало с жужжанием «молнии».
– Знаете, я бы не обновлял там таблетки. Пусть были бы те же.
Куарэ ковырял пяткой дерн и смотрел вниз, будто сказал это не мне. И я почувствовала, что весь придуманный диалог рассыпается: он понял, зачем я сохранила капсулу ненужного лекарства.
Для Куарэ парацетамол не был симулякром.
– Ну, я даже не знаю, – сказал Анатоль.
Я пыталась представить университетский холл. Наверняка это высокое, светлое помещение с лестницами и витражами. Здесь было до одури людно, шумно и восхитительно – просто лицейский холл, только очень большой. И витражи.
– Не кипешуй, друга! Только смотри, я тебе записал, как оно называется, ты уж не посей нигде записку.
Лица собеседника я не видела – просто некая идея студента, неряшливо одетая из секонд-хенда, но с непременно дорогим телефоном. Рассказ был ярким и не сплошным, я ходила призраком между застывающих сцен, касалась деталей, вслушивалась в инструкции своего проводника по этому миру.
«Проводник? Как иронично».
Куарэ шел в аптеку за загадочными глазными каплями, ему не нравилась предстоящая вечером встреча, но ему было нечего делать. Анатолю очень хотелось огорчить чем-нибудь далекого отца, и наркотики казались удачным вариантом.
«Я же не собираюсь брать у него в долг, – думал умный мсье Куарэ, который смотрел несколько фильмов про наркоманов. – И утяжелять не стану». Предприятие казалось продуманным ровно до аптеки. Квартал выглядел плохо, я без труда добавила ему красок из больничных двориков и получила то, о чем говорил Куарэ.
Та самая, особая аптека гроздью фурункулов выпирала из углового здания. В вывеске светились все буквы, зато не горела одна витрина. Вечерела пустота, пустота чужого воспоминания – и одинокий фонарь освещал развязку потасовки: у девушки что-то отняли, ее ударили по голове, потом еще раз, слышались ругань и вскрики, слышался гром сердца у спрятавшегося за баком Куарэ.
Я сидела рядом с ним, я была облаком пара из вентиляции метро, и пыталась понять, что это за рассказ. Он жевал белые губы и думал: «Только бы свалили», – дословно так и думал, пока чавкали удары. Он сдерживал дыхание, чтобы в ушах получился шум, но даже сквозь гул крови он слышал слишком хорошо.
У совести хорошая акустика.