— И чтоб тихо у меня, — прошептал он мне в спину. — Понял?
Я кивнул и скользнул внутрь.
Дверь за спиной так же бесшумно закрылась.
Дортуар.
Было почти темно. Единственный источник света — крошечная лампадка, теплящаяся в углу под образом.
Вокруг стоял ровный гул. Сонное сопение, покашливание, кто-то бормотал во сне. Сорок пацанов спали мертвым сном.
Я на цыпочках, как в прошлой жизни через минное поле, пошел к своей койке. Места «шакалов» были пусты. Их, очевидно, оставили в лазарете.
Мельком глянув на койку у печки, я не понял, спит Жига или нет, и молча лег к себе, накрывшись колючим одеялом и не заметив, как уснул.
Утро началось без предупреждения.
Дверь в дортуар распахнулась, и вошел Ипатыч. В руке он держал палку.
— Подъём! — взревел дядька. — Что, бисовы диты, кажного отдельно поднять надо?
Он пошел по проходу, лупя палкой по кроватям. Короткий, злой удар по железной спинке — д-д-дзинь! Еще один по второй — д-д-дзень! Лязг, визг металла и грубый окрик — вот из чего состояло утро в этом доме.
Сонные, мы сползли с коек.
Голова раскалывалась.
Я осторожно коснулся повязки. Она намокла. Черт. Ночь на ледяном каменном полу карцера даром не прошла. Рана снова открылась и кровоточила. На колючем сером одеяле расплылось темное, почти черное пятно. Свежее.
Отлично. Просто отлично.
Одевшись, все высыпали в умывальную комнату — длинное, холодное помещение с каменным полом. В центре громоздилась огромная медная лохань, сияющая, как самовар, с тремя кранами, из которых тонкой струйкой цедилась ледяная вода.
Обычный утренний хаос. Младшие брызгались и визжали, старшие угрюмо толкались.
Но не вокруг меня.
Вокруг меня было пустое пространство. Вакуум.
Я подошел к лохани, и толпа, гудевшая там, молча расступилась. Прям как Красное море перед Моисеем, если бы Моисей был чумазым заморышем с пробитой башкой.
Никто не толкал, никто не лез, все только косились на меня: кто-то испуганно, кто-то с любопытством.
Я спокойно поплескал в лицо ледяной водой, смывая запекшуюся кровь с морды и шеи, чувствуя на себе десятки взглядов. Кажется, ночью мне удалось изменить правила. И теперь пацаны пытались понять новые.
Судя по памяти Сеньки, сейчас нас должны были погнать в мастерскую. Эх, как не хочется! Встреча с мастером Семёном… Снова пробитая башка — это в лучшем случае. И дорогу я помнил смутно.
Но тут в коридор вошел человек, не похожий на здешних дядек. Невысокий, русоволосый, с аккуратной бородкой, пенсне и умными глазами.
Сенькина память подсказала — воспитатель, Владимир Феофилактович. Он же преподавал грамматику. Учитель прошел мимо, и его взгляд остановился на мне, на свежей кровавой повязке. Он нахмурился.
— У Глухова схлопотал? Опять Семен? — тихо спросил он.
Я молча кивнул: представился отличный повод свалить все на Семёна.
— Скотина. Каторга по нему плачет, — так же тихо обронил он.
Через минуту он вышел на середину зала, поблескивая стеклышком пенсне.
— Слушать всем! Сегодня — воскресенье. Посему на работы никто не идет. Сейчас строимся и отправляемся в церковь на литургию.
Воскресенье.
Я с облегчением выдохнул: один день передышки. Подарок, мать ее, судьбы.
Нас вывели на плац и построили в колонну по двое. Я зябко поежился, пряча руки в рукава куцей курточки, и вновь поискал глазами Жигу. Он стоял в дальнем ряду, причем «свита» пацана заметно поредела. Двоих, тех самых, с пробитыми ногами, в строю не было — очевидно, они валялись в лазарете у немца. Но Жига стоял не один, его окружали другие прихлебатели.
Тут из боковой двери главного здания высыпала еще одна колонна. Девочки.
Такие же серые, одинаковые фигуры в длинных платьях и платках. Они построились отдельно и принялись шушукаться, искоса поглядывая на нас. Память Сеньки подсказала: они живут на втором этаже, и миры наши почти не пересекаются. Еще один элемент этой тюрьмы, который предстояло изучить.
— Шагом!
Мы потопали по булыжнику к приютской церкви.
Внутри храма было тепло и сумрачно. Сладковатый, удушливый запах ладана и топленого воска ударил в нос, въедаясь в одежду. Голос батюшки, усиленный акустикой сводов, гудел монотонно, как трансформатор, — непонятные, тягучие слова на церковнославянском перемежались песнопениями.
После нас по одному повели на исповедь — обязательный ритуал перед причастием. Мы выстроились в очередь к попу в золотистом одеянии. Большинство каялись без особых подробностей, так что очередь двигалась быстро. Наконец настал мой черед.