Глава 1
Голова гудела. Будто раскаленный гвоздь вбили точно в висок! Сознание возвращалось рвано, нехотя, цепляясь за гул и обрывки чужих голосов. Холодный пол вытягивал последнее тепло.
— … говорю тебе, не жилец! Прибил ты его, Семён.
— Молчи, дурак. Дышит он. Ничаго, отойдет! Просто поучил малость. Я ж не со зла…
Голоса были мужские, низкие. Один — испуганный, почти паникующий. Второй — злой, но в его злости тоже сквозил страх, только другого толка.
Я где?
Попытка открыть глаза провалилась. Веки будто свинцом налили. Во рту — сухость и пыль. Пахло едко: кислым потом, машинным маслом и горячей металлической стружкой.
— … да какая разница, со зла или нет?
— Да он заготовку-то запорол сопляк! Я ему сколько раз показывал, как сувальду точить! А он…
Чего? Сувальд? Какой, к черту, «сувальд»?
Пытаюсь вспомнить. Последнее, что помню — как нажимал на кнопку. А этих двух хмырей в упор не помню.
— Ты вот что, Семён. Если он до вечера не очнется…
— Я из-за этого щенка на каторгу не пойду. Понял меня?
Голос стал тише, злее.
— И что делать?
— Что-что… Рогожей вон прикроем в углу. А как стемнеет, вытащим да в канаву у моста скинем. Их тут, сирот, десятками мрет. Спросят — скажем, сбежал. Мало ли их бегает? А ты, Федор, подтвердишь. Не пойдешь же ты со мной в Сибирь из-за паршивца?
Пауза. Долгая, тяжелая. Слышно было только, как где-то скрипит приводной ремень.
— Подтвержу…
Щенка. В канаву. Сбежал.
Усилием воли заставил себя разлепить веки. Сначала правый, потом левый. Левый почему-то открылся с трудом и видел как-то плохо, будто через красную пелену. Мир ворвался мутной, расфокусированной картинкой. Пришлось моргнуть несколько раз, восстанавливая резкость.
Картина прояснилась.
Я лежал на боку, на чем-то пыльном и жестком. Вокруг было… помещение. Небольшие окна почти под потолком, сквозь которые косыми столбами, высвечивая миллионы пляшущих в воздухе пылинок, падал солнечный свет. Пахло так же, как и слышалось: масло, металл, кислый угольный дым.
Под потолком тянулся длинный вал, от которого к стоявшим рядами станкам шли приводные ремни. Все очень странное, архаичное.
В десяти шагах от него, возле большого верстака, стояли двое. Они не смотрели на меня — были уверены, что «щенок» в отключке. Тот, что повыше и шире в плечах, зло шипел, тыча пальцем в сторону двери. Второй, сутулый и испуганный, только мотал головой. Они спорили, но уже шепотом. Решали как, а не что.
Что это за клоунада?
Мужики были одеты… странно. Грубые рубахи-косоворотки, жилеты, пахнущие дегтем сапоги. Херня какая-то. Ряженые.
Почему-то вспомнили школьные времена, как нас водили в драмтеатр, на пьесу «Дядя Ваня». Такой же прикид был у актеров.
Где я? Это явно не Бразилия. Слишком дикие тут обезьяны… И точно не госпиталь.
Голова снова пульсанула болью, возвращая к реальности. Я медленно, стараясь не шуметь, повел рукой к затылку. Пальцы нащупали волосы, слипшиеся от чего-то теплого и вязкого. Кровь. Запекшаяся и свежая. Рана саднила.
Я опустил руку перед глазами, чтобы рассмотреть кровь.
И замер.
Мир вдруг схлопнулся до этой ладони. Это была чужая рука! Тощая, грязная, с обкусанными ногтями. Я судорожно посмотрел на вторую руку. Такая же.
Ужас, холодный и липкий, прополз по позвоночнику, на миг затмив все.
А эти… эти руки мальчишеские. Кожа на костяшках сбита, в красных, воспаленных цыпках от холода и грязной работы. Под ногтями — траурная кайма из сажи и въевшейся грязи. Я сжимаю и разжимаю кулак. Слабый. Непривычный.
И в этот миг, чужая жизнь обрушивается на меня — не как воспоминание, а как потоп.
…Деревня под Ярославлем. Запах дыма и стылой осенней земли. Низкое, свинцовое небо. Свежий земляной холмик материнской могилы. И отец, Иван Тропарев, высокий, костлявый мужик, сжимающий мою руку своей шершавой, мозолистой ладонью.
«Эх, Сенька. В город подадимся. В столице деньгА есть».
…Смрадный подвал на Песках. Мы снимаем «угол» за занавеской. Вокруг нас на нарах еще десятки таких же, приехавших на заработки. Ночью воздух гудит от кашля, плача младенцев и пьяного храпа. Отец устроился половым в трактир. Каждый день он на последние гроши покупал мыло, чтобы отмыть руки и шею, стирал единственную рубаху, неумело вязал черный галстук. Он уходил в темноте, возвращался в темноте. Сначала в его глазах еще теплилась надежда, потом осталась только серая, беспросветная усталость. Потом — водка. Сначала по праздникам, потом — чтобы согреться, потом — чтобы забыться.