— Мне не нужны деньги…
— А от тебя, Роби, я вообще другого ожидала! Ты всегда был слабак, это точно, но ты знаешь, почему я с тобой столько лет жила? Потому что ты искал! Да, ты боялся, но ты искал! Ты всегда раньше хотел стать человеком. Помнишь, как мы с тобой мечтали сюда приехать? А помнишь, как мы с тобой мечтали записать сборник с мотивами шаманских ритуалов, собирались создать новое поле для транса? Ты же человек, Роби, ты сам говорил, что умрешь, когда потеряешь интерес к поиску! И ты не меня потерял, Роби, ты в этой чистенькой Германии присосался к кормушке и забыл, что можно не только лежать на диване и скорбеть по рок-н-роллу! Сперва это, а потом уж я… Разве ты не хочешь вернуться?
— Инка, ты сошла с ума… — Кон сумел, наконец, подняться на ноги. Он встряхивал головой, точно в уши попала вода. Хвостик на затылке развязался, и отчасти Боб, действительно, стал похож на доисторического человека, одетого в кожу. — Давай уйдем отсюда…
— Инна, мы все можем погибнуть, ты подумала об этом? — вставил слово Юджин. — У меня сосуды в глазах один за другим лопаются.
— Конечно, в темноте тепло и сыро, мухи не грызут! Так ведь, Женечка?
— Ну-ка, заткнитесь все! — Мне удалось разогнать кровь в правой руке, а в обойме оставалось достаточно патронов. Стало быть, я еще чего-то стою. Не ее слово будет последним… — Инна, я хочу знать, во имя чего могу подохнуть. Что мы ищем? Сейчас ты мне внятно и коротко объяснишь. Считаю до пяти, затем стреляю.
— Гера, прекрати!
Это Боб. Блюет, а волнуется, ишак влюбленный…
— Тогда идите к ней и обнимайтесь! — предложил я. — Идите оба! Вы святые, вам можно!
Юджин отвел глаза. У Боба был такой вид, словно только что ему на спину упало бревно.
— Раз…
— Я согласен быть живым трусом… — прохрипел Ковальский.
Молодец, выбрал разумный подход.
— Два!..
— Ты выстрелишь в меня?
Она вытянулась стрункой. Если я нажму собачку, пуля разворотит ей левую грудь. Целить ей в лицо я был не в состоянии. С такого расстояния прицеливаться, вообще, не имело смысла.
— Три!..
— Да, Герочка, ты покруче будешь, чем Есенин с Достоевским…
— Нет, я делаю свою работу.
— Инна, я прошу тебя! — снова Кон. Нашел-таки силы разогнуться, кинулся на меня.
Остановил его, не оборачиваясь, носком по щиколотке.
— Четыре!..
— Инна, он не шутит! — Ковальский пытался привести скорчившегося «ассистента» в чувства.
Инка смотрела на меня, побелев. По ее тонким щиколоткам ползали букашки.
— Пять!
Я спустил курок. Инна дернулась назад, споткнулась и с размаху шлепнулась на попу.
— Дура! — сказал я, отщелкивая в траву пустую обойму.
Затем прошел недостающие метры, нагнулся и поставил ее на ноги. Позади хрипел и плевался Роберт.
— Эй! — крикнул я. — Вы идете обниматься, или мне одному всё достанется?
28
Женя ошибся, мы не стали богами, всё это ерунда. Богами мы были всегда. Мы стали людьми.
Ковальский коснулся моего плеча своим, точно искал опоры. И я не отстранился, это показалось мне очень правильным, очень необходимым. Я понял, что чего-то недостает, коснулся руки Боба и притянул его к себе — ближе, еще ближе.
— Ближе, ближе… — это, оказывается, не я повторял, это шептал Юджин, и он был прав.
Как только между нами не осталось расстояния, я начал терять слова. Слова исчезали, рассыпались сапфировыми звездами; я не знал пока нужного способа выразить жгучее, острое чувство предвкушения свободы, от которого поднимались дыбом волосы на коже и которое растекалось магмой по стонущим сосудам.
Роберт стоял справа, мы на ощупь сплели пальцы, точно детишки, заключающие тайный волшебный союз. Его ладонь была отчаянно горячей, у бедолаги почти наверняка развивалась лихорадка. Но мысль о том, что ему надо помочь, вспыхнула и осела легкими искрами; думать было некогда. У меня звенело в животе, сердце колотилось в горле, я летал, я кувыркался одновременно вчера, сегодня и где-то завтра. Мучительно хотелось заплакать от бездарности, от отчаяния, от кислого привкуса непонятной пока утраты, которую еще только предстояло пережить, но с которой уже сейчас нужно было смириться навсегда. Потому что если не смириться, то оставалось лишь сойти с ума и запереться среди вчерашних отражений…
Сначала был страх. А магма всё втекала в меня, захватывая постепенно всё тело, оседая в каждой клеточке серого вещества; и страх стал велик настолько, что я чуть не оттолкнул от себя мятущихся, качающихся, как и я, мужчин. Меня остановило лишь новое чувство восторга. Страх и был всегда восторгом. Он разоблачался; духи покидали меня, покидали то, что Анита называла гнездами в глазах моих; они бежали, скуля и отплевываясь.
Костры их еще выстреливали угольками недоверия и суеверий, но это были уже не костры, а мертвые очаги, оставленные без топлива. Я снова испугался; ладони стали вдруг дряблыми и пористыми; я уже готов был поддержать брошенные духами лживые нелепые жертвенники…
Я почти не владел собой. Мне виделись огромные хрящеватые скрипучие щупальца, препарирующие мой мозг; они искали и забрасывали в тлеющие угли брошенных духами очагов те понятия и вещи, названия которых я потерял сегодня, но помнил еще вчера. Еще вчера эти названия были точными. Их оказалось так много, что я не сразу заметил ослепительный алый свет, идущий откуда-то снизу. Я слышал, как убегали духи, чувствовал дым костров, который искал ослепшие глаза и просился в легкие, но я смотрел уже не вовне. Оказалось, я умею смотреть внутрь…
Когда я понял это, щупальца исчезли. Я внезапно прозрел, и навстречу мне открылся космос. Мы плавали в нем, все трое и каждый по отдельности. Последний клок дыма рассеялся, и космос оказался столь огромен и прекрасен, что страх окончательно исчез…
Снизу шел жар, я видел теперь, откуда он идет. Стоило отречься от тридцати лет суеты моего нынешнего тела, чтобы принять этот жар и искупаться в нем. И стоит отречься от тысяч лет суеты предыдущих тел. Отречься — и жить с постоянным грузом вины за каждый раздавленный цветок, за каждый воспламененный капсюль…
Юджин прижимался ко мне плечом; от него текла теплая волна любви. Он беззвучно, но крайне настойчиво спрашивал о чем-то. Я не мог разобрать вопроса, мысль об этом так же скоро исчезла, как и появилась. На мгновение обрушилась тьма… А затем мой мозг превратился в озеро кипящей лавы. Нет, не в озеро, это больше походило на узкое жерло вулкана, стремящегося извергнуться в древний пересохший космос.
Всё, о чем я хотел подумать или вспомнить, откладывалось где-то в глубине этой бездонной бурлящей шахты. Лава плескалась всё выше, на ее алой поверхности плясали огненные протуберанцы, готовые вырваться наружу и не способные преодолеть преграду, отделявшую их от космоса. Я видел эту преграду, она казалась мне огромным, покрытым наростами яйцом, избитым миллионами молотов, от ударов которых его скорлупа становилась лишь крепче и монолитней. Я даже узнавал на его шершавой, мерзкой поверхности следы своих собственных ударов, следы своих многолетних стараний. И с ужасом убеждался, что старания не прошли даром.
Я закупорил жерло еще глубже, чем это сделали те, кто породил меня. Мне даже теперь не терпелось затыкать его еще плотнее. Обессилевшие на время щупальца грозили вновь превратиться в пудовые молоты. Спрятавшиеся было духи нашептывали о покорности отцам, о верности стае, о мягких лежанках у пылающих костров, о смуглых телах преданных женщин, от которых придется отречься.
Они повторяли настойчиво слова Того, кто спустился к народу своему с холма, и слова другого, который пришел позже, чтобы умереть за меня… «Он умер за тебя, — слащаво шептали проворные духи, — он умер, чтобы ты жил, как он сказал, чтобы ты передал его завет через семя свое потомкам, передал, чтобы не гасли костры веры. И чтобы никто не смел погасить их, иначе придет пустота… Чтобы ты жил и верил в день, который придет не по твоему велению, день, когда появятся четверо. Только тогда можно осмелиться взломать скорлупу; и взорвется она разом у всех влачивших срок, и воздастся каждому по вере его. Но не теперь, нет такого права, червю не дано взлететь, как не дано рыбе ходить ногами, а птице говорить, как не дано было восьми хвостатым созданиям…»