Выбрать главу

Сергей Юрский

Западный экспресс

Эти одинаковые продолговатые не очень толстые книжки без картинок, называемые “толстыми журналами”… Иногда они лежали в газетных киосках… случайно… где-нибудь в провинциальном аэропорту… Люди торопливо хватали местную “Вечерку” с объявлениями и кроссвордом, брали “Крокодил”, спрашивали

“Комсомолку”, но ее уже разобрали… И вдруг какой-нибудь в очках… да еще с бородкой… сперва низко склонялся к прилавку, а потом распрямлялся резко и спрашивал: “Это последний

“Октябрь”Е А предыдущий есть? А этих сколько? Ну три штуки есть?

Давайте все!”

Это было давно. Теперь киоски не торгуют журналами, которые по привычке называют*толстыми*. Торгуют гораздо более толсты-ми… на глянцевой бумаге… со множеством картинок, с такими соблазнами на обложке… Только никогда никто не купит сразу три экземпляра. Зачем? Они везде, на каждом шагу… И потом – это ведь для себя… Не дарить же!

А те – прежниетолстые – дарили! И это былхороший подарок.

Это была частичка правды, отсвет Духа.

Множество граждан нашей страныгонялись за номерами “Нового мира”, и “Знамени”, и “Звезды”, и “Невы”, и “Простора”… и… и, конечно, “Октября”. Подбирали годовую подписку, одалживали друг у друга недостающие книжки, зачитывали, не отдавали, давали почитать другим… вырывали самое дорогое, не отделимое от жизни, соединяли, переплетали в единые тома.

Так, именно так прочел я важнейшие книги моей жизни. Так – это только к примеру – прочел в “Октябре” “Жизнь и судьбу” Василия

Гроссмана. Потом пришла перестройка и книгу издали – на хорошей бумаге, в твердом переплете. У меня есть эта книга. Странно, почему я ни разу ее не открыл? Гроссман продолжает меня волновать и тревожить. Но, когда я нуждаюсь в нем, странно – я залезаю в картонный ящик, что стоит в коридоре, роюсь там и нахожуте “Октябри”.

Толстые журналы (и “Октябрь” один из первых!) – университеты нашего поколения. Все в них – шрифт, состав, склонности, изменчивость в разные времена – это шифры, ключ к которым хранила и передавала друг другу вся мыслящая Россия.

Не буду, категорически не буду о нынешних трудностях, о том, что “в наше непростое время”… о спонсорах, об их отсутствии… обо всем этом не буду. Я о присутствии! Они живы – нашитолстые журналы! И в ниххорошая нынешняя русская проза и поэзия! И публицистика. Читать стали меньше? Ну что ж, может быть.

Литература подождет. Важно, что она есть.

“ОКТЯБРЮ” – 75!Я лично знаю некоторых из тех, кто трудится в этом журнале. Привет вам, знакомые и незнакомые талантливые люди! Я рад, что вы не сдаетесь. Я счастлив, что вы не оставляете стараний и у васполучается. Я горд сотрудничать с вами! С праздником!

Западный экспресс

Это был поезд из моего сна, из детской мечты, из тайных одиноких игр, когда, преодолевая скуку жаркого летнего дня и длину обязательного надоевшего пути по лесной тропе, сам был и паровозом, пыхтящим устало, и машинистом, неутомимым и суровым, и начальником всех станций, и местным мужиком, покорно пережидающим на солнцепеке у шлагбаума пробег длинного состава, и пассажиром, наивным и восторженным, которому все в новинку, который глупо и симпатично радуется названию каждой станции, любому перелеску, каждому мостику над неширокой речкой, стаду, прилегшему устало, копнам сена под легкими навесиками, двоению, троению, умножению рельсов на подъезде к большой станции и несравненному перестуку колес, под который все песни хорошо поются и щемят душу, а все мысли легчают и уносятся сквозь щель в окне вместе с кудрявым дымком от паровоза. Это был поезд из моего сна.

Весной 89-го года я ехал в одиночку через Европу.

Это был поезд из моего сна, из детской мечты, из тайных одиноких игр, когда, преодолевая скуку жаркого летнего дня и длину обязательного надоевшего пути по лесной тропе, сам был и паровозом, пыхтящим устало, и машинистом, неутомимым и суровым, и начальником всех станций, и местным мужиком, покорно пережидающим на солнцепеке у шлагбаума пробег длинного состава, и пассажиром, наивным и восторженным, которому все в новинку, который глупо и симпатично радуется названию каждой станции, любому перелеску, каждому мостику над неширокой речкой, стаду, прилегшему устало, копнам сена под легкими навесиками, двоению, троению, умножению рельсов на подъезде к большой станции и несравненному перестуку колес, под который все песни хорошо поются и щемят душу, а все мысли легчают и уносятся сквозь щель в окне вместе с кудрявым дымком от паровоза. Это был поезд из моего сна.

Весной 89-го года я ехал в одиночку через Европу.

Москва – Смоленск

Влюбленность в железную дорогу охватила меня еще в раннем детстве и не иссякла до конца по сию пору. Поезда нравились мне на слух и на вид, на ощупь и на запах. Все служащие на железной дороге казались мне счастливцами. Я помню зеленую подмосковную станцию Битца. Даже не станцию, просто платформу с деревянной будочкой кассы.

Битца! Теперь это район Москвы. А тогда это была деревня, и до нее нужно было добираться поездом. Не электричкой – электрички появились позже, на моих глазах, а поездом – с паровозом, который пыхтел, гудел и тащил дребезжащие дачные вагоны.

Кондуктор выкликал: “Люблино, Люблино!.. Царицыно! Кто до

Царицына?.. Красный строитель!.. Следующая – платформа

Битца!.. Битца, следующая – Бутово!” Это я слышал, стоя уже на платформе вместе с мамой. Мы пересчитывали привезенные вещи – не забыли ли чего, а вагоны лязгали буферами, со скрежетом делали первые обороты колеса, и поезд уходил в далекое Бутово.

И как я завидовал всем, кто ехал дальше, в Бутово, Щербинку,

Подольск и (страшно и сладко произнести!) в далекий Серпухов!..

Мне девять, десять, одиннадцать лет. 1944-й, 1945-й, 1946-й годы.

Долго, долго моей самой любимой книгой были “Правила движения поездов по жезловой системе” – это относилось к железной дороге еще досветофорного времени. Именно на этой книжке воспитался мой консерватизм. Мне было жаль, что жезловая система отмирает и на путях ставят семафоры, а потом и светофоры. Как это примитивно: красный – нельзя ехать! желтый – скорость 16 кмчас, зеленый – можно ехать. И все! И нет собственной инициати-вы, нет этой ловкости, когда на ходу, свесившись с подножки, помощник машиниста накидывает жезл на руку дежурного по станции, а тот отдает ему другой, как эстафету, как победный символ права на движение, и начинается новый перегон.

Здесь, на железной дороге, работают самые ловкие, самые ответственные люди. Единственно, кто на них похож,- это воздушные гимнасты в цирке. Там тоже полет трапеции рассчитан до долей секунды. И рассчитан не машиной, а человеческим опытом и талантом. Чуть раньше или совсем чуть-чуть позже ловитор промахнется, и гимнаст полетит в бездну на глазах ахнувшей толпы.

Ритм, создаваемый многими людьми, идеально чувствующими друг друга,- вот что такое железная дорога. Две полосы железа, обозначающие бесконечность, один божественно прекрасный, совершенно живой механизм – паровоз, и множество слаженно, нарядно, балетно трудящихся людей! Пассажиры нужны только как публика, восхищенно-благодарно аплодирующая этому ансамблю солистов.

И шло лето. С патефоном в соседнем дворе, с фокстротами, доносящимися из-за забора. Синее платье в белый горошек, обтягивающее внезапно округлившиеся за последний год формы хозяйской дочки. Чего это она стала такая озабоченная? Куда это ее несет каждый вечер на каблучках, проваливающихся в глинистую землю? Ни на мое: “Привет! Чего это ты нарядная такая? День рождения, что ли?” – ни на запоздалые крики из окна ее матери – тети Нюры: “Чтоб, как стемнеет, дома быть, а то смотри!” – даже не оборачивается. Едкий дым из самоварных труб, набитых щепочками и сосновыми шишками.