Выбрать главу

И так его снова обожгла тоска, так ему захотелось туда, что в глазах потемнело. А тем временем двадцать четыре его ученика, или две дюжины апостолов, как он их в шутку называл, сидели на нартах и молча сопели. Собственно, говорить больше не о чем было, но раз он завернул сюда, хотелось все же дознаться, кто и зачем окликнул его в три часа ночи. Вытянул ящик стола, но классного журнала там не оказалось. Подумав, подошел к стенке, снял висевший на кнопках график дежурств по уборке класса.

— Давайте на прощанье поставлю вам еще по одной отметке. Отметку за мужество. Я буду вас вызывать по списку, и пусть каждый скажет коротко, в двух-трех словах, почему не смог тогда, ночью, побежать на Каприянскую гору. Ну, стало быть, начнем. Анастасия Михаил.

Маленький, болезненного вида парень встал в правом ряду, у окна.

— У меня ангина, меня и сегодня не пускали в школу…

«Нет, — подумал он, — этот звать не станет. Ему не учитель, ему горячий компресс вокруг шеи нужен».

— Садись. Врабие Петру.

Встал, лицо хитрое, а сам косит глазом по сторонам: может, кто что подскажет?

— Да я, видите ли, как раз в тот день, вернее, как раз в ту ночь, ну это самое… повесил носки сушить на печке…

Хория улыбнулся — с носками он ничего придумал. Конкретно. Образно.

— Садись. Невое Елена.

— Мне выйти к доске или можно отсюда, с места?

Стоит сопит, а ее подружка, сидевшая рядом, сказала тихо, но так, что весь класс услышал:

— У нее вся голова была в бигудях.

Потом, когда дошла очередь до нее самой, до той, что подсказала, он ее не стал вызывать — ни та, ни другая не будили его в поезде. А время идет, список на исходе, и он в ужасе думает: неужели это была галлюцинация воспаленного мозга, неужели ему тот голос померещился? Такая тоска его охватила, что хоть бейся головой о стенку. И вот названа последняя фамилия, и наступила тишина. Такая тишина, такая пустыня легла между учителем и его учениками, что трудно было себе представить, как могут они находиться под одной крышей, дышать одним воздухом. И он улыбнулся им на прощанье, улыбнулся просто так, через силу, в память об их старой дружбе. И содрогнулся десятый класс.

— Вы нас больше не любите, Хория Миронович?

— Нет.

— Почему же вы нас больше не любите?!

— Того, кого не уважаешь, невозможно любить.

— Да мы, Хория Миронович, если вы хотите знать…

— Ладно, ребята. Идите. Вас там ждут.

Они вышли смущенные, виноватые. Тихо прикрыли за собой дверь, и если за все годы учебы они одно это от него усвоили — уходя, закрывать за собой дверь, — то и за это он был им благодарен. Срочно нужно было глотать валидол, а встать и закрыть дверь у него уже не было сил. Вытащил тюбик, кинул таблетку под язык, облокотился на стол, обхватил голову руками, и вдруг из статного, красивого учителя он превратился в буковинского горемыку, которого обстоятельства загнали в угол, и теперь он в отчаянии, теперь он не знает, как дальше быть.

Скрипнула дверь, но он таблетку уже принял, успокоился и даже не повернулся в ту сторону, даже не открыл глаза, чтобы узнать, кто вошел. Это уже не имело никакого значения. Могла быть Жанет, мог быть Харет Васильевич, или директор школы, или кто-то из его коллег, или сам господь бог, но это уже не имело никакого значения.

— Хория Миронович…

И тут он вздрогнул. Это был голос, окликнувший ого, и он замер, сидел не шелохнувшись. Сидел и ждал. Ему нужно было утвердиться в этом мнении, нужно было еще немного, хотя бы еще несколько слов, сказанных тем же голосом.

— Хория Миронович, я вернулась, потому что…

Он встал вне себя от изумления. Перед ним стояла Мария Москалу, та самая Мария, которая не думала, что прошлое Каприяны тоже называется историей. Трудолюбивая, скромная девушка-крепыш, которую он про себя звал Картошкой. Она, правда, была некрасивой — низенького роста, с крупными чертами лица. Природа как будто ошалела, когда замыслила ее, но затем, в самом конце работы, спохватилась. Поскольку, однако, все уже было сделано, она поспешила выделить ее хотя бы глазами, и у Марии были удивительного цвета, огромные васильковые глаза, которые почти все время смеялись. И это несмотря на очень и очень нелегкую жизнь. У них была большая семья, мать часто болела, надорвала свое здоровье на табаке, так что Мария с пятого класса была хозяйкой в доме. Удивительным было то, что, когда она сообщила, какие ходят слухи по деревне, у нее был совершенно другой голос — он даже не подозревал, что у одного и того же человека в течение какого-то получаса может так измениться голос!

— Я вернулась назад, Хория Миронович, потому что…

Он был счастлив. Сердце тихо, размеренно билось, и это тоже было счастьем.

— Так почему же ты вернулась, Мария?

— Я вернулась сказать, что все, о чем мы тут говорили, было неправдой. Ни ангина, ни бигуди тут ни при чем. Мы из страха не побежали в ту ночь на Каприянскую гору.

— Кого же вы испугались?

— А директора.

— Да неужто он и вас держит в клещах страха?!

Мария оглянулась, как бы ища у кого-нибудь подмоги, но вокруг никого не было, так что пришлось ей самой еще раз собраться с духом.

— А попробуй не испугайся! Разве вы сами не видите, как он не хочет уезжать… Уже и место ему новое нашли: в соседних Петренах, говорят, вместо восьмилетки будет средняя школа, и его туда назначили директором. Уже и вещи его жена стала собирать в ящики, а он что ни день является в школу, и куда ни ступит, там траве не расти…

— Милая моя Мария, трава, если хочешь знать, способна пробить асфальт, гранитные плиты, и что ей шаги какого-то директора Каприянской школы…

— Да, но он же всю злобу на нас вымещает! Видели бы вы, что он творит на уроке литературы! В те дни, когда его переводили в другую школу, пришел и облепил весь класс двойками. И вот сидим мы как-то вечерком и говорим меж собой. Как там с вами будет — неизвестно. Может, вернетесь, может, и не вернетесь больше, а нам тут надо и школу кончить, и характеристику получить, чтобы пойти дальше учиться. А он все собирается и собирается… А ну как дотянет до экзаменов и выдаст на прощанье плохую характеристику, куда с ней сунешься?

Она с трудом перевела дух и упрямо дернула головой, точно плыла против сильного течения, и нужно было еще немного, чуть-чуть, чтобы доплыть до конца.

— Вот так и получилось, что она там, наверху, горела, а мы тут, внизу, сидели и обливались слезами.

Этот молоденький, звонкий, как колокольчик, голос его зачаровал совершенно. Он стоял и ждал, может, она еще что скажет, в ней пробуждался и креп на его глазах дух гражданской зрелости, и как истинный педагог он знал, что этому мужанию духа нельзя мешать, нужно дать ему до конца обрести себя.

Но нет, она умолкла, сникла как-то после этой немыслимо тяжелой для нее работы. И тогда он спросил ее, спросил бодро и ласково:

— А как же ты вот взяла и не побоялась! Ведь директор стоит тут же, на крыльце, он видел и запомнил, как ты прошла мимо, со всем классом, а потом вышла и еще раз прошла, уже одна… Он ведь злопамятный, он не простит тебе этого.

— А, пускай не прощает, — сказала она с неподражаемой беззаботностью. — Он и так закопал меня по литературе, так что теперь и хорошая характеристика не поможет.

— То есть как закопал?!

— У меня же одни тройки. Последний раз я выучила наизусть всего Эминеску, всего Крученюка, а он думал-думал, потом взял и поставил еще одну тройку.

Хория улыбнулся про себя.

«Бедная родная литература, до чего ты дожила, если именем твоим казнят самых достойных твоих читателей…»

Встал из-за столика и долго, медленно шел к своей ученице, стоявшей у самых дверей. Подошел, взял в ладони ее по-девичьи нежные щеки. Голубые ее глаза засияли от счастья, это были даже не глаза, это были васильки в спелом пшеничном поле в жаркий солнечный день, и он стоял, купался в этой синеве, в этом сиянии.

— Мария, можно я тебя поцелую?