Выбрать главу

Янка, рассердившись, стал меня дергать за полу кафтана. Медленно, медленно разомкнули мы руки, и ты отступила назад. Маде обняла тебя, чтобы увести, а я взобрался на стену и вслед за Гиртом соскочил с навеса.

Наш плотик не выдержал бы троих, поэтому Янка оставался в Риге. Мы с Гиртом легли на плот, оттолкнулись и, подождав, пока течением нас отнесет подальше от берега, стали сколь возможно бесшумнее выгребать к середине реки. По моим расчетам, нас должно было отнести к Кипсале, туда, где между островами дня три назад померещились мне штандарты драгун Боура, туда, где мой полк!

– Наконец! – шепнул Гирт. – Бог даст, еще до морозов успею добраться…

– Может, все-таки останешься с нами? – неведомо в который раз спросил я его. – Награду получишь за то, что мне помогал, в инфантерию возьмут.

– Нет, я – домой!

Я только головой покачал. Ему предлагают неслыханную для холопа фортуну, а он – домой!

– Ладно, как возьмем Ригу, я к тебе приеду. Ты ведь обещал медом угостить, – напомнил я, – да сильнее нажимай! От берега бы скорей оторваться…

– Сам нажимай, а то завертимся на одном месте! Гляди!

– Ах, бодлива мать, будь ты неладно!

Мы оттолкнули длинное бревно, которое крепко садануло наш плотик по борту.

– Ну-ка, навалимся! – скомандовал я. – Греби в лад, а то вообще в воду сковырнемся.

Плотик переваливался с волны на волну. Мы сели, чтобы грести было ловчей. И тут с бастиона нас заметили. Началась пальба.

Мы заторопились, но берег все еще оставался шагах в двухстах, а шведские мушкеты били куда дальше. Но, видно, не только я плохо рассчитал расстояние от берега до плота, но и они – стреляли с перелетом.

Выход у нас был лишь один.

– Прыгай в воду! – приказал я и сам соскользнул с плота.

– Я плавать не умею!

Об этом я не подумал – ведь Гирт вырос на берегу речушки, в которой и цыпленок не утонет. И отважился же через такую широкую реку со мной на плоту!

– Экая беда, прыгай в воду немедля, дурень, и за плот хватайся! Да прыгай же!..

Он все не решался. Я, высунувшись из воды по грудь, схватил его за руку и потащил к себе. Поблизости то и дело с плеском уходили в черную воду мушкетные тяжелые пули.

– Оставь меня, ничего со мной не случится! – сопротивлялся Гирт, и вдруг коротко вскрикнул и обмяк. Одновременно быстрая судорога, передернув его, ушла в меня и растаяла дрожью. Я понял – его-таки достала шведская пуля!

Гирт не двигался. Я попытался стащить его в воду, но он был тяжелее меня, и я чуть не опрокинул плот. Еле успел подхватить свой замотанный в парусину пакет с донесением. Некстати подумал – в конце октября вода должна быть куда холоднее…

– Гирт! – уже не надеясь на ответ, позвал я. – Гирт! Может, ты холода боишься! Вода совсем теплая. Ты наберись смелости и сползай.

Он молчал. И я больше не сказал ни слова.

Уже светало, когда я нашарил ногами дно и, подтянув плот к берегу, увидел его спокойное и неподвижное лицо. Длинные светлые волосы шевелил ветер. Я пригладил их.

Надо бы снять с него сухую рубашку, подумал я, но вместо того оправил ее на Гиртовой груди…

Над башнями рижских церквей вставало солнце.

Как звезды среди ясна дня, горели пять золотых петухов.

Потом я стоял на берегу, в ивняке, дрожа на ветру, – выкручивая рубашку и штаны. Плот я спрятал в крошечном заливчике, чтобы, дойдя до наших, вернуться и похоронить Гирта как должно. Я и теперь сделал что мог – прикрыл лицо куском парусины, наломал веток, завалил ими плот.

Я стоял и смотрел туда, через реку. И тут я услышал в безупречной тишине то, что услышать сейчас никак не мог. Торжественный гул Домского собора я услышал. Стонущие скорбные звуки, которые извлекает знаменитый на всю Ригу органист Медер из дивного инструмента работы мастера Рааба… И власть этих звуков такова, что самые стены начинают гулко отзываться, и воздух вокруг полнится отголосками, и дрожь органных мехов тебя пронизывает насквозь, и эхом откликаются обступившие собор разноцветные домишки. А старый органист ударял пальцами по черным и пожелтевшим костяным клавишам, словно выталкивая из резных труб ввысь сгустки плача и стона – моего плача, моего стона, которые иначе вовеки бы не вырвались на волю…

Но звуки становились все глуше, все дальше. Я словно просыпался после мгновенного сна. И солнце светило мне в лицо, и я понял – вновь повезло, вновь уцелел!

А потом шел я вверх по течению, к Кобершанцу, на знакомый шум военного лагеря, пока не встретил патруль, немало сим удивленный – это были драгуны моего полка.

– Кто таков? – сурово спросил меня старший, Алешка Дементьев, потянув пистоль из седельной кобуры. А я с этим Алешкой не единожды, одним плащом укрывшись, у костра засыпал. Теперь же сидит он, гордый, на играющем коне, заломив треугольную шапочку, белым офицерским шарфом перехваченный, и смотрит свысока на мокрого и озябшего бородатого холопа, с грязной парусиной под мышкой.

– Кто таков?..

А я с лета русской речи не слыхивал!

– Алешка? Не узнал? Черт ты немазанный, мать твою так, и перетак, и еще раз так!..

– Андрюшка? Сгинь, бесовское наваждение!

Так и рухнул на меня Алешка со своего жеребца, и в плащ свой меня закутал, и велел одному из драгун коня мне уступить. А от его костоломного объятия у меня дух захватило. И он клял на все лады и шведов, и медлителя Шереметева, и меня, блудного кота, а я отвечал еще похлеще, и мы, пустив коней галопом, орали оба наперебой – лишь бы по-русски!

Но, скача к Кобершанцу бок о бок с Алешкой, прижимая к груди прихваченный сыростью пакет, со столь великой опасностью собранный и сбереженный, уже чуя, как поведут меня, не дав и переодеться, к Борису Петровичу, я все оборачивался назад – туда, где таяли в ясном небе башни с золотыми петухами…

* * *

– Я осталась одна.

Рядом были те же люди, что и до тебя, – отец, Маде, рыжий Вильгельм, курносый и маленький Иоганн, Кристина, Йорен, Олаф и Бьорн, родственники, подружки, просто знакомые, почтенные бюргеры, их жены и дети, незнакомые офицеры и солдаты, прохожие на улицах.

Но я осталась одна.

Поздней осенью стало ясно, что от русских на сей раз уже так просто не отбиться. Царь Петр сам сделал первые пушечные выстрелы по Риге. Началась настоящая осада.

Я помнила твои слова, я верила – все скоро кончится, и мы опять будем вместе. Я верила – а странная тревога не давала мне покоя, как будто я заранее знала, что, выбрав тебя, обречена на бесконечную разлуку.

Недели две спустя Маде напомнила мне – сегодня ночь святого Андрея, когда все девушки гадают о суженом. Мы приготовились – Маде за ужином съела селедку со всеми потрохами, чтобы суженый во сне кружку воды поднес, а я умылась, не вытираясь, и положила полотенце под подушку, чтобы ты мне во сне лицо вытер. Мы бы и вишневые веточки, сломанные полночь, поставили каждая в свою бутылку, залив горлышко воском, чтобы слабенькие полупрозрачные цветы на коротких ножках появились к Рождеству и тем дали знать, что загаданное сбудется. Но все вишни росли в форштадтах, а туда мы попасть не могли.

После селедки и умывания разговаривать не полагалось. Мы с Маде молча ходили по дому, объясняясь знаками, а домашние, зная причину, постоянно нас задевали, вызывая на разговор.

– Держатся стойко, как рижские бастионы! – восхищался Бьорн, а Олаф придумывал всякие подвохи и искренне веселился, когда Маде чуть было не поддалась. Я же была на удивление спокойна – не то, что в прошлом году. А ведь то гадание сбылось – я встретила суженого. И готовилась ко сну, твердо зная – ты придешь ко мне, и тихо радовалась тому, что хоть так поцелую твое лицо, твои милые глаза…

Не успела я раздеться и лечь, как рядом с домом раздался треск и грохот. Я поняла – это русские ядра! Никогда они еще не падали так близко. Все мы, испугавшись, выбежали на улицу.