Пассажиру стало совестно, что он наябедничал на старую женщину, и он счел своим долгом вступиться. Он сам видел, как трудно ей было влезать на скамейку… Начальник предложил вернуться к делу. Он еще раз постучал в стену; дверь отворилась. Вошла жена начальника. Пассажир встал. Из зала в приоткрытую дверь доносился храп спящего на скамье.
Начальник станции представил молодого человека, выразив сожаление о предстоящем скором расставании.
— Простите, — сказал начальник, — не знаю, как вас звать…
Пассажир с гордостью произнес свою фамилию. Она действительно была красивая — длинная и звучная, похожая на псевдоним писателя или оперного певца. К несчастью, храп бродяги заглушил его голос, и они не сумели как следует расслышать. Переспрашивать было неудобно.
Жена начальника сказала:
— Очень приятно.
Она была невысокого роста, в меру полная, с красивыми ногами, много моложе самого начальника.
— Люба, — сказал ей нежным голосом ее муж. — Что, машина приехала?
— Приехала, — отвечала жена.
— Хм! Никто не находит нужным мне доложить. Ну, и как? Привезла?
— Привезла.
— Боже мой, что же ты молчишь! — он всплеснул руками, чуть не подпрыгивая в кресле от радостного возбуждения. — И сколько? Ну говори же наконец!
— Один рулон.
— И то хлеб! — начальник станции ликовал, потирая руки и переводя сияющий взгляд с жены на посетителя и снова на жену. — Теперь вздохнем! Завтра с утра посадить Степаниду, пусть режет… Вы не представляете себе, — обратился он к пассажиру, — как трудно работать, не имея в запасе достаточного количества промокательной бумаги. А если еще вдобавок изменили расписание… Вы просто не представляете, какая это морока.
— Почему же морока? — спросил пассажир.
— А как же. На железной дороге все должно быть точно. Опоздал на минуту — и все летит кувырком.
Пассажир отлично выспался в зале ожидания, где по этому случаю подмели пол и стерли пыль с подоконника, а старика в красных галошах выгнали вон. Утро было прекрасное; пассажир сидел на своем ложе, и из окна под ноги ему лился целый поток света. Ему расхотелось писать жалобу: ясно было, что пока она дойдет до нужных инстанций, он давно уже будет в дороге. Оставлять же о себе недобрую память на станции не хотелось. Выяснилось, что причиной опоздания была поломка пути где-то недалеко. Но меры были приняты, аварийная бригада спешно заканчивала ремонт.
Пассажир умылся, закусил дорожными припасами; потом, утвердив перед собою чемодан вместо стола, разложил было тетрадки и учебники. Но можно ли было сидеть в такое утро! И он побросал обратно свои книжки и, сладко зевнув и потянувшись так, что хрустнуло в плечах, рассмеялся счастливым беспричинным смехом. Взад и вперед, из одного угла в другой, бродил он по пустому залу ожидания, не зная, что делать со своим молодым и требовавшим движения телом. У него было чувство, будто он идет по берегу и жизнь расстилается перед ним, как солнечный след на воде. Нужно было не мешкая бежать вниз, спрыгнуть в воду и плыть, зажмуря глаза, навстречу червонной заре.
Но жизнь вокруг пассажира не торопилась прийти в движение. Было очень тихо, словно все еще спали. Старуха кассирша, которая так и не покидала со вчерашнего вечера свою келью, очевидно служившую ей и жильем, объявила новость о ремонте дороги, затворилась и не производила более никаких звуков. Стрелки часов над кассой показывали все то же вчерашнее время. Пассажир следил взглядом за жирной мухой, не знавшей, куда себя деть на грязном потолке. Пришла Степанида, молча свернула постель: пассажир — лишь бы заняться — проводил взглядом ее плотную фигуру. Прошло еще сколько-то времени, прежде чем движение, обрывки фраз и шарканье сапог под окном возвестили о начале рабочего дня.
Солнце успело подняться над домом и уже не било в стекло острым, как стрела, лучом, а дышало издалека равномерным бледным зноем; голоса людей глохли в нем, и ноги идущих с трудом двигались, как крылышки насекомых, утонувших в растопленном масле. Пассажир поймал себя на мысли, что хорошо бы сейчас прилечь где-нибудь в холодке и лучше было бы, если бы поезд пришел позднее. Начальник станции должен был явиться с минуты на минуту. Вдруг дверь с заднего крыльца, та, в которую он вошел вчера, когда приехал, распахнулась, нечто массивное вдвинулось и загородило проем; это была спина шофера, затылок его был красен от напряжения; сапоги, облепленные глиной, с усилием пятились, словно с улицы его насильно вталкивали в тюремный сумрак станционного зала. Он нес кресло, а в кресле сидел начальник. Начальник приветствовал пассажира, подняв форменную фуражку. Сзади видны были плечи Степаниды, державшей кресло с другой стороны. Жена начальника, шедшая следом, наблюдала за тем, чтобы ножки не зацепились за дверные косяки. В отличие от начальника, не перестававшего улыбаться и кивать пассажиру, выражая ему всяческую симпатию, она даже не взглянула на него; ему показалось, что она пристыжена этим разоблачением домашней тайны, тем, что посторонний оказался свидетелем сцены, почти равнозначной утреннему туалету или вынесению ночного горшка. Очевидно, ей мнилось что-то оскорбительное, почти непристойное в том, что она, молодая и полная соков, должна сопровождать эту процессию, и особенно в том, что он, ее муж, ничего этого не чувствовал и в своем безмятежном эгоизме инвалида не догадывался, как неловко ей перед чужим человеком; она сделала вид, что не заметила молодого пассажира, и с досадой и преувеличенным старанием бросилась помогать Степаниде, когда кресло все-таки застряло в дверях.