Выбрать главу

Мое дисциплинарное дело, которое, по указанию министра, было возбуждено президиумом коллегии адвокатов, расследовалось ровно один год. Оно рассматривалось в президиуме точно в тот же день, 19 января, но уже не 1970, а 1971 года. 20 января мое дисциплинарное дело было бы прекращено за давностью. И опять, как и тогда, когда исключали Золотухина, за длинным столом президиума – мои товарищи и даже друзья.

Я знаю, что стоит вопрос о моем исключении. Знаю, что некоторые из членов президиума категорически заявили, что будут выступать категорически против моего исключения.

– С меня хватит позора за то, что участвовал в расправе над Золотухиным, – так сказал мне один из заместителей председателя президиума.

Я знаю, что обследователь (а он был очень недоброжелателен) не нашел ни одной ошибочной формулировки в моей защитительной речи. Знаю, что на частное определение принес специальную жалобу член Верховного суда Узбекистана, который слушал дело Габая в кассационной инстанции: случай в советской практике почти уникальный. Я знаю, что председатель Верховного суда Узбекистана внес в президиум Верховного суда надзорный протест с просьбой отменить это определение. (8 января 1971 года, в тот день, когда было назначено рассмотрение протеста, по настоянию КГБ он свой протест отозвал.) Все это мне, несомненно, помогло.

Но мои товарищи могли за меня заступаться, член Верховного суда мог писать жалобу, председатель Верховного суда – внести протест только благодаря Писаренко. Он был настолько искренне убежден, что свобода слова, декларированная в Конституции СССР, не имеет ничего общего с правом человека на высказывание собственных мыслей, что так и записал в определении:

Адвокат Каминская в открытом судебном заседании утверждала, что каждый человек может самостоятельно мыслить, что убеждения и мнения не могут повлечь за собой уголовной ответственности, и на этом основании просила об оправдании подсудимых.

Именно в этом Писаренко усматривал мое несоответствие званию советского адвоката. Президиум Московской коллегии адвокатов признал частное определение необоснованным, но вынес мне выговор за то, что я

…не выявила свою гражданскую позицию и не осудила взглядов своих подзащитных.

Так на тридцать первом году адвокатской деятельности я получила первое взыскание. С этого же дня я была лишена допуска к ведению политических дел. Так реализовалось первое сделанное мне предупреждение, которым я пренебрегла.

Мое положение в адвокатуре почти не изменилось. Правда, меня перестали выбирать делегатом на адвокатские конференции, я перестала получать ежегодные благодарности и премии «за безупречную и высококвалифицированную работу». Когда я принимала дела, которые слушались в других городах Советского Союза, в президиуме коллегии, прежде чем выписать командировочное удостоверение, меня неизменно спрашивали, не связано ли дело с политическими мотивами; и, только удостоверившись в том, что еду по обычному уголовному делу, оформляли необходимые документы.

Единственное, из-за чего огорчалась по-настоящему, – это то, что меня лишили права руководить работой стажеров. Я очень любила своих учеников и гордилась их успехами. Это был единственный род общественной работы, от которой я никогда не уклонялась и которая давала удовлетворение. Во всем же остальном я не была ущемлена. Работала много и зарабатывала больше, чем прежде.

Хотя я не участвовала больше в политических процессах, но почти по каждому делу ко мне обращались за консультацией; моими рекомендациями руководствовались при выборе адвокатов. Круг консультируемых с каждым годом все более и более расширялся. К нам – ко мне и к мужу – приходили евреи-активисты, художники-нонконформисты, писатели, решившиеся на то, чтобы печататься за границей без разрешения официальных организаций. Поэтому наш дом и наша жизнь по-прежнему находились под постоянным наблюдением КГБ. Но никакого открытого, а тем более официального давления в те годы на нас не оказывали.

В январе 1973 года наш сын и его жена эмигрировали в Соединенные Штаты. Мы же твердо решили оставаться. Мы оба ощущали неразрывную связь с Россией и ее народом и считали, что должны разделять его судьбу. Но у каждого из нас были и свои причины. Я не мыслила жизнь вне адвокатуры и понимала, что отъезд из страны равнозначен потере этой так любимой мною профессии. Профессии, которая давала не только чувство удовлетворения, но и чувство полезности; сознание того, что я здесь нужна людям.

Второе напоминание, свидетельствовавшее о том, что КГБ меня не забыл и не скрывает своего ко мне интереса, носило достаточно комический характер.

В сентябре 1972 года Марченко, отбыв наказание, назначенное ему по прежнему приговору, поселился в Тарусе, небольшом городке Калужской области. В Москве, где у его жены Ларисы Богораз была комната, ему жить не разрешили. В мае 1974 года постановлением районной милиции над Марченко был установлен административный надзор.

Положение об административном надзоре предусматривает наблюдение за поведением тех, кто освободился из мест заключения, но, по мнению администрации лагеря или органов милиции по новому месту жительства, «не стал на путь исправления». Административный надзор ограничивает свободу человека. Поднадзорным запрещается выходить из дома в вечерние часы, посещать кино, театры, рестораны. Запрещены им выезды за пределы района без специального разрешения милиции.

Марченко – человек очень замкнутый и уравновешенный. Поселившись в Тарусе, он работал и вел нормальный спокойный образ жизни, ничем не нарушая общественного порядка или общественного спокойствия. Тарусская милиция к нему претензий не имела. Основанием для установления надзора послужило то, что он продолжал вести борьбу за права человека в СССР. КГБ официально предупредил Марченко, чтобы он прекратил всякую общественную деятельность, и настойчиво предлагал эмигрировать из Советского Союза. Подпись Марченко под Московским обращением с протестом против высылки Солженицына из Советского Союза была ответом на эти предупреждения. Административный надзор над ним, установленный по распоряжению КГБ, а затем и привлечение к уголовной ответственности за то, что он якобы злостно этот надзор нарушал, явились местью КГБ.

Мы вместе с Ларисой Богораз обсуждали, кому из московских адвокатов поручить защиту Анатолия в первой, уже приближавшейся стадии окончания следствия. Перебирали много имен. А потом решили: а почему, собственно, не взяться за это дело мне? Официальных препятствий к этому не существовало, так как обвинение, предъявленное Марченко, формально с его правозащитной деятельностью связано не было. Поездка в Калугу, где Анатолий находился в тюрьме, занимает немногим более трех часов – значит, можно обойтись обычным ордером на ведение дела без оформления специального командировочного удостоверения через президиум коллегии.

Лариса внесла в кассу консультации положенные 20 рублей – за ведение дела, я заполнила регистрационную карточку, в которой в полном соответствии с правдой написала, что Марченко обвиняется в нарушении административного надзора. Ордер мне выписали без всяких осложнений.

Накануне назначенного следствием дня приезда в Калугу я созвонилась с Ларисой, и мы договорились встретиться в третьем вагоне поезда, который отправляется из Москвы в 7 часов утра.

Случилось так, что мы встретились еще на перроне и вошли в первый попавшийся вагон. Прошло не более 2–3 минут после того, как поезд тронулся, как Лариса, с которой мы оживленно разговаривали, толкнула меня в бок. Я подняла глаза и сразу увидела человека, который привлек ее внимание. Он шел по проходу, видимо, переходя из другого вагона, и внимательно осматривал всех сидящих. Увидев нас, он быстро прошел оставшийся путь и занял место напротив нас.

Это был уже очень пожилой мужчина с багрово-красным носом алкоголика и таким же багровым цветом щек. Я еще подумала тогда: «Наверное, он еще и гипертоник». На нем было пальто в крупную черно-белую клетку, на голове такая же клетчатая кепка. Ни его возраст, ни бросающаяся в глаза внешность никак не давали основания заподозрить в нем человека, которому поручено наружное наблюдение за нами. Но взгляд.