Выбрать главу

16 марта 1967 года Делонэ обратился к следователю с «Заявлением о чистосердечном раскаянии».

В этом заявлении были все те слова, которыми люди обычно осуждают свое поведение и поступки. Сожаление о прошлом, обещания на будущее. Не удивило меня и то, что этим «сожалениям» была придана строгая правовая форма. Следователи часто подсказывают такие формулировки обвиняемым. Это делается тогда, когда целью следствия перестает быть проверка доказательств. Это случается тогда, когда все усилия следствия направлены на то, чтобы добиться раскаяния.

В деле о демонстрации раскаяние следствию было необходимо. Властям нужно было организовать судебный процесс над людьми поверженными. Я думаю, что передача, вопреки закону, дела из прокуратуры в КГБ преследовала эту цель. Здесь действовал фактор устрашения. И не только за счет «солидности фирмы», но и потому, что передача дела КГБ – свидетельство большей тяжести преступления, большей опасности его для общества.

Но когда одного устрашения мало, его обычно подкрепляют обещанием свободы. Вот почему следователь не ограничился тем, что просто записал в протокол допроса Делонэ: «Я раскаиваюсь, я сожалею о содеянном». Ему нужно было, с одной стороны, закрепить это раскаяние так, чтобы от него нельзя было отказаться. С другой – облечь это раскаяние в такую форму, которая дала бы суду основание применить к Вадиму меру наказания, не связанную с лишением свободы. Ведь когда следователь говорил Делонэ, что в случае чистосердечного раскаяния наказание, которое изберет суд, не будет суровым, он не обманывал его. Он знал, что суд несомненно согласится с предложениями о мере наказания, которые будут исходить от такого мощного органа, как КГБ.

Так появился в деле документ, названный «Явка с повинной». Итак, «Явка с повинной» (том II, лист дела 60).

Буковский очень сильно воздействовал на меня.

Буковский считал, что можно добиться чего-то только демонстрациями, а иначе нас просто танками раздавят.

Далеко идущие планы Буковского, которые зиждутся на его глубокой неприязни, если не сказать – ненависти – к коммунизму, меня отнюдь не устраивали.

А вот и то, ради чего обвиняемый все это писал:

Я пишу это потому, что, если мое дело не передадут в суд или мерой наказания будет не заключение, я приложу все силы к исправлению своих ошибок и предостерегу других. А это будет небесполезно.

Этот документ, обеспечивающий обвиняемому бесспорное снисхождение суда, открывал новый этап следствия.

А 31 мая 1967 года появляются самые тяжелые из показаний Делонэ против Буковского (том III, лист дела 107):

Буковский лидер молодежного подполья.

Буковский политик со сложившимися убеждениями, что при существующем государственном строе демократические преобразования невозможны. Мечта Буковского – создание в нашей стране многопартийной системы. Я понимал, что его позиция близка к антисоветчине. Я понимал, что мне с ним не по пути.

Трудно сказать, ограничивались ли намерения КГБ в этот период расследования только задачей психологического воздействия на Буковского, желанием добиться компромиссного соглашения с ним, надеждой на то, что под угрозой привлечения по статье 70 Уголовного кодекса он согласится покаяться в суде, осудить сам факт демонстрации и свою роль в ее организации. Или действительно было намерение дополнительно предъявить ему обвинение в антисоветской агитации и пропаганде. Бесспорно одно – запугать, деморализовать Владимира им не удалось.

И опять говорит Владимир Буковский.

Показания 5 мая 1967 г. (том III, лист дела 157).

Свои политические убеждения не скрываю и привык говорить о них открыто. Мои политические убеждения как противника коммунизма сложились к 1960 году и с тех пор почти не претерпели изменений.

Я противник монопольной роли коммунистической партии в осуществлении демократических свобод. Считаю, что демократическим и правовым государство будет только тогда, когда обеспечит гражданам демократические свободы. Изменять свои убеждения или отказываться от них я не собираюсь.

Этими словами закончил Буковский в том – 1967-м – году свой разговор с КГБ. Больше ему вопросов не задавали.

Наверное, никогда раньше, до защиты Владимира, я не испытывала такого страстного желания помочь человеку, желания, соединенного с пониманием того, что передо мной стена, прошибить которую не могу ни логическими рассуждениями, ни ссылками на закон.

(Потом, в последующих политических делах оба этих чувства возвращались всегда. Они не ослабевали со временем, не становились менее мучительными.)

Дни и часы я проводила за изучением этого, такого несложного по своей фабуле, по правовой структуре, но такого необычного для советской жизни дела. Для меня было уже совершенно ясно, что я буду ставить вопрос об отсутствии состава преступления и об оправдании Владимира. Сказала я об этом и ему.

Так из «предполагаемого» защитника я превратилась в защитника, которому он начал доверять.

Помогло этому и то, что я не последовала совету моих товарищей по защите и не заявила ходатайства о проведении повторной стационарной судебно-психиатрической экспертизы. Мои коллеги были тут, собственно, передаточным звеном. Инициатива, как я поняла, исходила от руководства Следственного управления КГБ.

Такое ходатайство открывало новый, казавшийся моим товарищам выгодным путь для разрешения всего дела: «Буковского направят на экспертизу, и дело будет приостановлено. Это даст возможность оттянуть слушание дела до празднования пятидесятилетия советской власти, а следовательно, до амнистии. При любом заключении экспертизы Буковский выигрывает. Если он будет признан здоровым, он, как и наши подзащитные, подпадет под действие Указа об амнистии. Если же, вопреки ожиданиям, его признают душевнобольным, то принудительное лечение в психиатрической больнице все равно лучше, чем суд и лагерь». Мои коллеги были совершенно искренни, давая такой совет. В те годы никто из нас даже отдаленно не мог предположить, что психиатрия станет средством борьбы с инакомыслием, способом самой чудовищной, антигуманной расправы с ним.

Дело Буковского было первым в моей практике, породившим такие подозрения.

О том, что Владимир уже несколько раз подвергался психиатрическому обследованию и даже принудительному лечению в специализированной больнице, я знала еще до встречи с ним, как знала до встречи с ним о его детстве, обстановке в семье. Знала о его вкусах и склонностях, интересах, особенностях его характера.

Его мать – Нина Ивановна Буковская – очень быстро почувствовала ко мне доверие. Поняла, что я спрашиваю ее обо всем этом не из любопытства, что это часть моей подготовки к защите. А я, в свою очередь, радовалась, что она человек умный, наблюдательный и очень объективный в своих оценках. Но когда она сказала, что Владимира признавали невменяемым, направляли на принудительное лечение, долгое время держали в сумасшедшем доме только за его политические взгляды, что он совершенно здоровый человек, – я ей не поверила.

Нина Ивановна прекрасно знала, что надежды на то, что Владимира после суда отпустят домой, нет. Она знала, что его ждет лишение свободы. Я видела, чего ей стоило быть всегда выдержанной, держаться с достоинством. Но когда нам приходилось говорить о времени, которое Владимир провел в психиатрической больнице, она теряла самообладание. Она никогда не плакала, но лицо ее покрывалось сплошным красным пятном. Я видела, что она боится больницы для Владимира гораздо больше, чем лагеря.