Выбрать главу

Так ли уж удивительна после этого наша слепота и наше непонимание? Но, задавая себе уже теперь этот риторический вопрос, я не нахожу на него разумного ответа.

Просто было бы объяснить это нашей молодостью, незнанием жизни, условиями воспитания. Значительно труднее понять, как сочетание двух гипнозов – гипноза революционных идеалов и гипноза циничной и неприкрытой лжи – могло одурманить целый народ, лишить его желания видеть и возможности понимать происходящее.

А теперь вновь отступление в детство.

Когда мне было пять лет, мои родители получили квартиру во вновь выстроенном поселке, тогда на далекой окраине Москвы, в районе, где жили извозчики, наездники и цыгане и где теперь выстроен огромный комбинат – и издательство, и редакция – газеты «Правда».

Это был большой участок земли, обнесенный деревянным забором, на котором стояло более тридцати деревянных вновь отстроенных коттеджей с фантастическими по тем временам и особенно для того района удобствами (водопроводом, канализацией и даже с ванной комнатой).

Место это называлось поселком Народного комиссариата финансов, и дома эти были частями сданы в аренду ответственным работникам. Мы занимали половину такого дома, то есть три большие комнаты. Я оказалась в среде детей из интеллигентных семей. Мы познакомились, когда нам было по пять-шесть лет, мы вместе росли, вместе формировали наши интересы, и с большинством из них я сохранила дружбу до конца моей жизни в Москве. Это было большим счастьем и исключительной удачей.

Все свободное, а в школьные годы – и несвободное время (мы все стали плохо учиться и охотно, тайком от родителей, прогуливали уроки) мы проводили вместе. Здесь было все: лыжные прогулки, песни и танцы, походы в кино и театры, бесконечные чтения стихов. Но все было вместе. Вместе собирали деньги, даваемые нам родителями на завтраки, чтобы двое из наших друзей могли летом отправиться в пеший поход по Крыму, вместе встречали Новый год, вместе уезжали по воскресеньям купаться и гулять по лесу.

Особенно интересной и интенсивной наша детская жизнь стала с 1934 года, когда в нашу компанию прочно вошел и стал несомненным главой нашего содружества поэт Павел Коган.

Погиб Павел во время войны, на которую он ушел добровольцем, но имя его и теперь достаточно известно среди московского студенчества. Все мы оказались под его влиянием. У нас появились свои песни, слова которых писал Павел, а музыку – другой мой друг из Поселка, нежность и любовь к которому я сохранила на всю жизнь.

Самая знаменитая из этих песен, которую поют и теперь, через 40 лет, молодые люди по всему Советскому Союзу, – это «Бригантина» – романтическая песня о далекой бригантине, о людях «яростных и непокорных» и «презревших грошевый уют».

Я пишу обо всем этом, чтобы было понятно, что не только семья, но и сверстники, окружавшие меня, были образованней огромного большинства московской молодежи. Но и самый умный из нас, страстный и непримиримый в своих оценках Павел, в эти страшные годы террора написал песню, в которой были такие строки:

Здесь так свободно верится,Здесь так привольно дышится.Прекрасная, любимая советская страна.

И мы в 1936–1937 годах с упоением ее пели. Или такие стихи:

Есть в наших днях такая точность,Что мальчики иных веков,Наверно, будут плакать ночьюНад временем большевиков.И будут жаловаться милым,Что не родились в те года.

Мы так часто и с такой радостью читали эти стихи, что сейчас, почти полвека спустя, я цитирую их по памяти.

Помню, как мы встречали новый – 1940-й – год. С этого новогоднего вечера прямо на фронт добровольцами уходили студенты – поэты Сергей Наровчатов и Михаил Молочко. На финскую войну. Помню, как мы восхищались их мужеством, какими героями они были в наших глазах. И ни у кого не возникло даже мысли о том, что эта война – позор, что они идут убивать людей маленькой и мужественной страны только за то, что те не хотят покориться огромной и сильной державе.

Вспоминая это уже потом, я понимала, что с самого детства меня окружало ужасающее человеческое горе – нищие на улицах во время голода на Украине, рассказы о коллективизации, аресты и гибель людей, в чьей невиновности я не должна была сомневаться. И страшно сознание, какое ужасное умственное оцепенение владело мною и всем моим дружеским окружением.

Школа, в которой я проучилась 10 лет, оказала значительно меньшее влияние на формирование моего характера, чем семья и друзья по Поселку. Отдавая меня в эту школу, очень отдаленную от нашего дома (мы ходили туда с папой пешком, и дорога занимала больше часа), мои родители руководствовались тем, что само ее территориальное расположение обеспечивает и лучший состав преподавателей и лучший контингент учеников, чем это было в нашем цыганско-извозчичьем районе. И, действительно, моими соучениками, товарищами по классу были тоже дети из интеллигентных семей.

Школьная среда, в которой я оказалась, давала мне возможность видеть и наблюдать жизнь и быт более обеспеченного, более культурного и привилегированного слоя. Реальную жизнь рабочих – того класса, во имя которого вершилась революция, во имя блага которого шло все строительство «социализма» в моей стране, – впервые я получила возможность увидеть во время студенческой практики в прокуратуре. Это было в 1939–1940 годах, через 22 года после победы революции.

Я помню эти страшные деревянные бараки без водопровода и канализации. Крохотные каморки, в которых буквально вповалку спали взрослые и дети, молодые и старые. Я приходила туда вместе со следователем на обыски и опись имущества, подлежащего конфискации у людей, которых именем советского закона называли «врагами народа». Это были женщины, которые пытались вынести несколько кусков сахара или печенья с кондитерской фабрики «Большевик», где они работали, чтобы накормить своих голодных детей. Это были мужчины и женщины, задержанные и арестованные с катушкой ниток, несколькими пачками папирос, с кусками хлеба.

По советскому закону – знаменитому закону от 7 августа 1932 года – они признавались опасными преступниками и осуждались к лишению свободы на 10 лет. Почти по каждому из этих дел мы составляли акт об отсутствии имущества, подлежащего конфискации (а ведь конфисковать можно всю мебель, кроме одного стола на семью, одного стула на каждого члена семьи и кровати).

То, что я увидела, – это было не отсутствие достатка, даже не бедность. Это была нищета.

Все это я видела раньше в кино или читала об этом в книгах. Но там это относилось к далекому для меня прошлому, к тому времени, которое определялось термином «до революции». Там это служило иллюстрацией нищеты рабочего класса при царе.

Я впервые встретилась с человеческим горем, которое определялось не временной катастрофой – болезнью, смертью близких, стихийными бедствиями, а горем, которое сопутствовало людям постоянно, всю их жизнь.

Это было первое, абсолютно реальное несоответствие между тем, что я увидела своими глазами, и тем, что читала о жизни рабочего класса в советских газетах, книгах, видела в советских кинокартинах.

Тогда же, во время этой практики, я поняла, что работа в прокуратуре не соответствует складу моего характера. И не только потому, что те следователи и прокуроры, которые окружали меня, поражали своим равнодушием и пренебрежением к человеческой судьбе.

Дело в другом. Увидев, как живут, что едят, во что одеваются те люди, которых привлекали к ответственности за мелкие кражи или другие не очень значительные преступления, я стала сомневаться, справедливо ли поступает в этих случаях государство, так жестоко – тюрьмой – карающее голодных людей. Я понимала, что за преступлением должна следовать кара. Когда те же следователи арестовывали, а затем суд осуждал к суровому наказанию убийц, грабителей, насильников, я находила это неизбежным и даже справедливым. Но ведь такое же наказание назначалось и за мелкую кражу и только потому, что похищенный кусок хлеба или несколько кусков сахара назывались «социалистической собственностью» (а, следовательно, всякий на нее покушающийся – «враг народа»).