Выбрать главу

По версии КГБ, термин «Демократическое движение» был придуман НТС и «заброшен» в СССР, Павел Литвинов говорил мне позднее, что этот термин предложил я сам в начале 1968 года. Существовал какое-то время термин «Движение 5 декабря», предложенный Есениным-Вольпиным, одним из организаторов первой демонстрации на Пушкинской площади 5 декабря 1965 года под лозунгом «Уважайте конституцию — основной закон СССР!».

В 1973 году Андрей Сахаров сказал, что в сущности Движения нет, поскольку нет политической цели, например борьбы за власть. Но если нет политической цели, это не значит, что нет движения, — значит, нет политического движения, но может быть моральное, например. Если группа людей ставит себе общие цели — такие цели хорошо сформулировал сам Сахаров: политическая амнистия, свобода слова, собраний, ассоциаций, въезда и выезда из страны, — координирует свою деятельность и выражает при этом интересы части общества, то мы можем говорить о Движении. С 1973 года его стали называть Движением за права человека — такая замена точнее отвечала его сути в то время.

Многим участникам Движения было неприятно слово «политика»: оно связывалось со злом, которое принесла политика в мир. Отвращение к пронизывающей советское общество «политизации», желание быть не «за» или «против», но вообще вне политики понятны — но, увы, к тем, кто хотел отбросить всякую «политическую идеологию», она подползала с другой стороны: их «морализм», заполняя политический вакуум, постепенно превращался в религиозно-националистическую идеологию, иногда с элементами вождизма.

Политика отвергалась и по соображениям безопасности: мы не посягаем на вашу власть — и вы нас не троньте. Но в обществе, где термин «аполитичный» применялся как негативная политическая дефиниция, любая не контролируемая государством активность рассматривается как политическая: даже художники, устраивающие без разрешения выставку, или поэты, читающие заранее не одобренные стихи, бросают вызов государству, так что желание сузить претензии политики уже было политическим.

С 1968 года инакомыслящие — хотя и не всегда четко — делились на «политиков» и «моралистов»: на тех, кто думал о Движении как о зародыше политической партии и хотел выработать программу политических и социально-экономических преобразований, и на тех, кто хотел стоять на позициях морального непризнания и неучастия в зле режима. Деление условно, поскольку каждый был на какую-то долю моралист и на какую-то политик. Даже Сахаров, в своих обращениях к властям предлагая программу социально-экономических изменений и критикуя разрядку, выступал в роли политика.

«Политики» не выступали за немедленное создание «партии» и торжественное принятие «программы». Когда кто-то предложил Петру Григоренко организовать партию и даже заранее распределить места в правительстве, мы подумали, что это или провокатор, или человек не совсем нормальный. Но в обществе чувствовалась потребность идеологической альтернативы, неоднократно участников Движения спрашивали: какова ваша программа? Павел Литвинов, смеясь, рассказывал, как его рабочий спросил: что вы будете делать с заводами? Когда им отвечали о моральном сопротивлении, они только плечами пожимали. Конечно, на их пожатие плечами можно тоже пожать плечами, ибо задача возвращения людям чувства собственного достоинства, которую ставило Движение, сама по себе огромна и есть условие справедливого общества. Однако было ясно, что если мы не ответим на вопрос, каким должно быть наше общество, ответят те, кто хочет перетащить нас из одной тоталитарной ямы в другую.

Водораздел между «политиками» и «моралистами» есть водораздел между теми, кто не верит в прочность системы, считает, что рано или поздно она развалится и нужно заранее думать о путях ее более или менее безболезненной перестройки, и теми, кто считает, что система прочна и неизменна, будет существовать если не вечно, то достаточно долго, и в лучшем случае моральное противостояние — которое есть прежде всего акт личного неучастия — сможет несколько смягчить ее, Взгляд на возможности русской оппозиции вытекает из общего взгляда на русскую историю — не только мы глядим «изнутри», но и на нас глядят «снаружи». При самом критическом взгляде я не считаю русских «безнадежным народом», для которого рабство есть «естественная» форма существования, как полагают сенатор Фулбрайт или профессор Киссинджер. Если бы я считал так, мне не оставалось бы ничего другого, как молчать или отказаться от того, что я русский. Но я достаточно ясно вижу, как под авторитарным потоком русской истории прослеживается то сильное, то слабое течение правосознания и в какие-то периоды выходит на поверхность как политическая сила — в Новгородской республике, в реформах Александра II, в Государственной думе. Очевидно, альтернатива есть и сейчас — но ее достижению должен предшествовать безжалостный анализ самих себя, анатомическое расчленение нашего прошлого и настоящего.

Дебатировался также вопрос, можно и нужно ли придать возникающему движению какие-то организационные формы. Красин сказал, что стоит организовать какой-нибудь комитет, он тут же в полном составе будет арестован, я ответил, что власти скорее всего будут его игнорировать и только постепенно его члены окажутся в тюрьме под разными предлогами — я оказался прав. Для обсуждения этого Петр Григоренко, Лариса Богораз, Анатолий Марченко, Павел Литвинов, Виктор Красин, Петр Якир и я в начале июля поехали на дачу к Алексею Костерину. Едва мы по дороге расположились на берегу канала, как увидели: в небольшом отдалении человек стертого вида независимо прогуливается, на разные лады поглаживая затылок; в эту доиндустриальную эпоху у филеров еще не было транзисторов и употреблялся такой первобытный способ передачи сигналов.

Я предложил создать Комитет защиты советской конституции — лицемерная «сталинская конституция» содержала статьи о свободе слова, собраний, демонстраций и т. д. и могла служить юридическим прикрытием для комитета; идея использования «снизу» того, что «наверху» рассматривалось как не более чем декоративное украшение суровой действительности, была реализована семь лет спустя созданием Группы содействия выполнению Хельсинкских соглашений. Я предлагал далее структуру трехслойного пирога: средний слой — наиболее известные участники Движения, такие как Григоренко или Литвинов, вошли бы в Комитет; верхний слой — те академики, писатели, режиссеры, кто относился к нам с симпатией и еще не был напуган, поддерживали бы Комитет своим авторитетом; нижний слой — неизвестные участники Движения выполняли бы значительную часть практической работы и дублировали бы членов Комитета в случае их ареста. Все это было лишь формализацией реально сложившегося положения, но ставило задачу выработки и объявления программы. После долгих споров никакого решения принято не было — трудно было преодолеть воспитанный советским режимом страх перед словом «организация».

Книгу Марченко «Мои показания» я прочел за полгода до встречи с ним.

Марченко родился в семье рабочих в маленьком сибирском городе, родители его были неграмотны, он работал буровым мастером, пока совсем молодым не попал в тюрьму за драку в общежитии. Я видел впоследствии, как для многих молодых ребят лагерь становится политической школой неприятия этого режима, если только у них было чувство человеческого достоинства. Марченко скоро получил политическую статью и провел шесть лет в лагере в Мордовии и во Владимирской тюрьме, которые простым языком описал в своей ките. Многое в ней подтверждало мою мысль, что народ ищет идеологию, которую можно противопоставить официальной, трудно стоять только на позициях отрицания и ненависти.

Алексей Евграфович Костерин провел в тюрьмах и лагерях больший срок, чем Марченко, он начал еще до революции, вступив в большевистскую партию, но главным образом сидел при Сталине. После реабилитации он много сил тратил на борьбу за права малых народов, через него установилась связь и с крымскими татарами. Он оказал большое влияние на Петра Григоренко, и оба они обращались неоднократно и в ЦК КПСС, и к международным коммунистическим совещаниям — всегда без ответа. К совещанию компартий в Будапеште они написали огромное письмо и еще каждый по маленькому от себя лично, в которых представляли друг друга в выражениях самых трогательных: «Костерин — это замечательный человек, честный, сердечный» и т. д. — и Костерин то же самое о Григоренко, но такой уж в Будапеште собрался твердокаменный народ, что сердца их это не тронуло.