Выбрать главу

Сердце у меня колотилось, когда мы подходили утром к английскому посольству на Софийской набережной, напротив Кремля, но как только мы за несколько шагов до посольства развернули и подняли наши плакаты, я сразу успокоился. Накануне я внимательно осмотрел место и попросил английских журналистов быть там утром — у парапета набережной стояло несколько человек с фотоаппаратами. Не знаю, было ли что-нибудь об этом в английских газетах и обратил ли кто-нибудь внимание, что мы провели демонстрацию в день приезда нигерийской делегации в Москву. Через несколько дней напуганный Борис Алексеев принес мне из АНН короткое сообщение ЮПИ. «Я как увидел: Амальрик, так даже задрожал», — сказал он мне.

Мы в первую очередь протянули листовки милиционерам у посольства, в недоумении глядевшим на нас. Молодой, сержант, взял и начал читать, пожилой, майор, взять отказался и бросился звонить, запрашивая инструкции. Зато прохожие разбирали листовки охотно, шофер, проехав мимо, дал задний ход, протянул руку из кабины и, схватив листовку, газанул вовсю, пока не отобрали. Поощряемые корреспондентами, мы вошли во двор посольства — растерявшаяся милиция бездействовала, — и на роскошном крыльце терещенковского дома появился вальяжный и монументальный господин — ни дать ни взять посол — и начал разводить руками, как и майор милиции. Журналисты зашептали, что это всего-навсего швейцар, вышли двое длинноволосых молодых людей чиновно-бумажного вида и взяли у нас по листовке.

Мы пикетировали посольство в течение часа, майор, получивший, наконец, инструкции, раздраженно повторял: «Ну, показались журналистам, вас сфотографировали, пора по домам». Подъехал автобус с английскими туристами, и девушка-гид несколько раз возбужденно спросила: «От какой вы организации?»

Когда мы отвечали, что мы от себя самих, она повторяла: «Невероятно! Невероятно!» «Что вы наделали, — говорила нам потом Лариса Богораз, — теперь англичане подумают, что у нас можно свободно проводить демонстрации».

Мы провели демонстрацию 16 июля, а на 14 августа улыбающийся старшина принес нам повестки в милицию. В этот день нас разбудили непрерывные стуки, как будто кто-то долбил потолок, слышалось жужжание дрели. Мы подумали, не подводят ли нам микрофоны, — хотя это делается с некоторой претензией на незаметность, но достаточно бесцеремонно, — и решили, что в милицию пойду я один, а Гюзель останется дома.

Заместитель начальника отделения капитан Досужев встретил меня вежливо, сказал, что поступило заявление, что я нигде не работаю, он должен опросить меня. К нам несколько раз уже заходила женщина-фининспектор по поводу картин, извинялась и объясняла, что поступают к ним заявления — приходится ходить. Начиналась та же история, что и в 1965 году, когда меня выслали на два с половиной года в Сибирь за «паразитический образ жизни». Я ответил Досужеву, что, во-первых, я работаю для АПН, во-вторых, определением Верховного суда РСФСР признано, что по состоянию здоровья я не попадаю под действие указа о принудительном трудоустройстве. «Вот и прекрасно, — сказал Досужев, — напишите объяснение и представьте соответствующие документы, с тем чтобы мы могли закрыть дело». Но я уже знал, что это обычная уловка — документы и объяснении нужны, чтобы правильно «оформить» дело, и лучшая тактика, ничего не предъявляя и не объясняя, дело тянуть.

Заявление Досужев мне не показал, но впоследствии я смог с ним познакомиться. Оно было датировано 7 августа и написано от руки:

«Начальнику 6-го отделения милиции.

Довожу до Вашего сведения, что Амальрик Андрей, 30-ти лет, на протяжении длительного времени ведет паразитический образ жизни, нигде не работает… Амальрик в 1964 году сидел в тюрьме за спекуляцию и тунеядство, однако после возвращения оттуда продолжает тот же образ жизни, нигде не работает. Сейчас у него на квартире без прописки проживает какая-то женщина, якобы его жена.

Откуда она прибыла, никому не известно, ясно только одно, что она такая же тунеядка и тоже нигде не работает. Зовут ее Гюзель. Дома она что-то рисует и картины продает частным лицам. Очень прошу Вас разобраться и заставить этих здоровых молодых людей работать на производстве.

Заявитель».

Сверху была наложена резолюция начальника отделения Л. Добрера:

«Тов. Досужев Г. М. Прошу совместно с участковым уполномоченным обязательно проверить образ жизни Амальрика, выяснить, где он работает, что за женщина у него живет без прописки. 12 августа 1968 г.»

— А где ваша жена, — спросил Досужев, — я посылал повестку обоим.

— Она больна.

— Сейчас согласую вопрос с начальством, — и он начал звонить по телефону, вообще он хотел показать, что только выполняет указания. «Начальством» этим был не кто иной, как загадочный «заявитель» — сотрудник райотдела КГБ капитан Денисов, который руководил «операцией».

— Капитан КГБ дает указания вам, вашему начальнику Добреру — и вы подчиняетесь беспрекословно, — спросил я впоследствии Досужева, — что, есть инструкция, по которой милиция должна выполнять указания КГБ?

— Не слышал о такой инструкции. Но знаете, если, например, волк встретит в лесу медведя, он всегда посторонится, — сказал Досужев. Милиция относится к КГБ с заметной завистью, равно как и сотрудники «внутреннего» КГБ к своим коллегам, занимающимся заграницей.

С «начальством» вопрос был согласован так, что меня задержали, а Гюзель привезли с эскортом милиционеров, вызвали даже врача из районной поликлиники — старую еврейку, напугавшуюся больше, чем Гюзель, — чтобы засвидетельствовать, что Гюзель здорова. И хотя у Гюзель были повышенная температура, она засвидетельствовала ее здоровье — а нужно было бы, так засвидетельствовала бы и опасную болезнь. Еще раз повторив нам обоим то же самое, Досужев отпустил нас — вернувшись домой, я заметил, что в квартире никого нет. КГБ решил одним ударом убить двух зайцев: начать дело о высылке из Москвы и одновременно поставить микрофон, для этого под разными предлогами удалили всех соседей и проникли к нам в комнату. Я поднимался в квартиру над нами, из которой устанавливали микрофон, жалуясь, что нам мешают стуки, но в комнату хозяйка меня не пустила. Каждый год в «день чекиста» сверху доносилась музыка и топот ног — отмечали свой праздник.

21 августа судили Толю Марченко — по обвинению в «нарушении паспортного режима», он получил год, максимальный срок по этой статье, в лагере ему добавили еще два за «распространение измышлений, порочащих советский строй».

«Паспортный режим» — статья бытовая, и потому суд был открытым, ползала занимали гебисты — старики (пенсионеры) и молодые (стажеры), многих из них я видел потом на других судах. Две интеллигентного вида женщины, народные заседатели, сидели по обе стороны от судьи с несчастными лицами: подоплека дела была достаточно ясна, но им, «советским людям», ничего не оставалось, как подписать заранее заготовленный приговор. Меня удивило, что нет ни одного иностранного корреспондента, но во время перерыва кто-то подошел ко мне и сказал: «Ты уже слышал? Наши вошли в Чехословакию».

Едва закончился суд, судьи и гебисты заторопились — по всей стране начались собрания с одобрением ввода войск. Не могу сказать, однако, что одобрение было единодушным — имею в виду не диссидентов, а тех, кого на Западе принято называть «человек с улицы». Безусловно, можно было услышать «Мы им покажем!», «Фашистам продаться захотели!», «Мы не живем и им, гадам, жить не дадим!», «Не мы вошли б, так немцы!» — все это шло сверху, но легко принималось внизу. Один рабочий так объяснил мне: «Что это за власть, если она меня, работягу, боится, — это я должен бояться власти!» Но не назову все-таки это общим мнением народа — мне пришлось встречать людей, совсем разных, которые восприняли введение войск как трагедию. Позднее я познакомился с ортодоксальной партийной дамой и был удивлен, узнав, что она плакала 21 августа. В лагере у нас был спор между двумя рабочими. «Мы их от немцев спасли, что ж они от нас теперь отказаться хотели!» — говорил один.

«Если ты тонущую девушку спас — ты что ж, получишь, что ли, право всю жизнь ебать ее!» — отвечал второй, и поскольку первый сидел как раз за изнасилование, возразить ему было нечего.