Произнесено, видимо, было то волшебное слово, которое так и этак ворочалось уже в голове начальника: он, как и многие другие, подумал, вероятно, что если я на свободе, так это какая-то тайная операция КГБ — и ему нельзя сделать ложного шага. Я тоже подумал, что если он так подумает, то вдруг сгоряча мне денежки даст — а потом уж что дано, то не воротишь, что с возу упало, то пропало. Любезным голосом — он, впрочем, все время был любезен — он сказал, что позвонит в министерство.
— К сожалению, никак без справки дать не разрешают, — сказал он, разводя руками и показывая всем видом сочувствие, — попробуйте поговорить во Всесоюзном управлении по охране авторских прав Союза писателей.
Управление размещалось на первом этаже знаменитого дома в Лаврушинском переулке, где булгаковская Маргарита побила оконные стекла по пути на бал к Сатане. Здесь повторилось то же самое: сначала я говорил с начальницей отдела — довольно худой и сдержанной дамой по фамилии Горелик, затем с начальником управления — весьма толстым и добродушным господином по фамилии Альбанов. Я спросил г-жу Горелик, что у нее за фамилия, украинская или еврейская.
— Да, еврейская, — с вызовом.
— Ну вот, а говорят, что евреев не берут на работу во всякие «идеологические учреждения».
— Меня, напротив, даже уговаривали, — ответила она, и чувствовалось, она обижена так, что я начал размазывать этот вопрос. Это было время, когда среди евреев еще считалось неприличным говорить при посторонних, что они евреи. Потом все стало меняться, и может быть, она уже в Израиле.
— Ну что ж, — благодушно сказал Альбанов, рассматривая мои бумаги, — с гонорарами трудный вопрос. Вот и Солженицын здесь у меня сидел, — и он указал на кресло, в котором Солженицын, я думаю, монументально возвышался, как памятник самому себе, я же, в своей красной рубашечке, совсем затерялся среди его кожаных просторов. — С точки зрения Конституции СССР вы совершенно правы, но вы вступаете на трудный, путь.
Насколько я мог понять, ни он лично, ни возглавляемое им управление на этот трудный путь вслед за мной вступать не хотели. По его совету я съездил в в/о «Международная книга», занимающееся продажей советских книг за границей, вступил в переписку с министерствами внешней торговли и финансов — но без успеха.
Все это было как бы зеркальным отражением моей борьбы два года назад. В память об отце я решил передать гонорар за его книгу «В поисках исчезнувших цивилизаций» пострадавшей от наводнения Флоренции, пока и эта цивилизация окончательно не исчезла. Итальянское посольство, куда письмо мое, хотя и не скоро, дошло, сообщило мне номер банковского счета во Флоренции, и пошел бюрократический круговорот: МИД направил меня в Госбанк СССР, Госбанк переслал письмо во Внешторгбанк, Внешторгбанк — в Валютное управление Министерства финансов СССР, откуда я получил дословно такой ответ: «Удовлетворить вашу просьбу не представляется возможным». Советские ответы лаконичны, не содержат ненужных обращений вроде «уважаемый», и также несут в себе элемент тайны, ибо никогда не объясняют, почему именно то или иное невозможно.
Здесь тайна была довольно прозрачна: власти не хотели обменивать советские рубли на конвертируемую валюту. Я все же продолжал писать письма, каждый раз получая одинаковые ответы от разных лиц, причем мы играли, если можно так сказать, втемную — никто не поинтересовался, велик ли гонорар, да и сам я до сих пор не знаю этого. Наконец, после письма председателя Совета Министров, меня пригласил начальник Валютного управления Мошкин.
— Почему же советский гражданин лишен возможности сделать вклад в благородное дело помощи Флоренции? — спросил я у него.
— А потому, — сказал начальник управления, — что ваши деньги — это более или менее бумага, мы с трудом, но все же обеспечиваем их обращение внутри страны, а за границей они ничего не стоят.
Он пожаловался, что даже какой-то «ненормальный» требует, чтобы ему обменяли рубли на доллары для покупки воспоминаний Керенского. Я сказал, что не вижу ничего «ненормального», что кто-то интересуется историей своей страны и хочет прочесть воспоминания бывшего премьер-министра, скорее ненормально, что по такому частному вопросу он должен обращаться к начальнику Валютного управления Министерства финансов. Несмотря на дружелюбный разговор, я ушел с криком: «Нет, так больше жить нельзя!»
— Можно! — кричали мне вслед Мошкин и его заместитель. — Ведь живем же!
Через год сотрудники КГБ, желая меня «поймать» на торговле картинами, требовали, чтобы я составил отчет о своих доходах:
— Как же так, Андрей Алексеевич, вы на почте зарабатываете 23 рубля в месяц, живете с женой на эти деньги, да еще купили домик под Москвой, как объяснить эти удивительные вещи?
— Объясняйте силой нашего советского рубля! — ответил я, вспомнив разговор в Валютном управлении. — Конечно, получай я не рубли, а паршивые доллары — не видать мне домика как своих ушей.
— Ну, американскому налоговому управлению вы бы так не ответили, — сказал мне раздраженный гебист; у них вообще чувство неполноценности по отношению к США: и техника подслушивания там лучше, и полицейские лучше оплачиваются, и от налогового управления не отделаешься шуточкой. Да и правда, получив за эту книжку гонорар от американского издателя, совсем не знаю, какой шуткой отделаться от налогового управления.
Так что к концу 1969 года у меня оказалось две денежные тяжбы с советскими властями: во-первых, я хотел послать свои деньги за границу — и они мне в этом отказывали, во-вторых, я хотел получить свои деньги из-за границы — и в этом они мне отказывали тоже. Я решил, по крайней мере, публично обругать их и послал письмо в несколько европейских и американских газет, настаивая на своем праве печататься без цензуры и получать гонорары. Я хочу, закончил я, «публично пристыдить советское правительство за проявленные скаредность и мелочность. Сталин расстрелял бы меня за публикацию моих книг за границей, его жалких преемников хватило только на то, чтобы попытаться присвоить часть моих денег. Это только подтверждает мое мнение о деградации и дряхлении этого режима, высказанное в книге „Просуществует ли СССР до 1984 года?“.»
Не все поверили в подлинность письма, особенно те, кто хорошо понимал, что Сталин действительно расстрелял бы меня, и удивлялся, что меня не расстреливает Брежнев. Но письмо это, которое могло показаться актом отчаянной смелости, было скорее результатом рискованного, но расчета. У меня накопился уже опыт общения с функционерами — работниками милиции, прокуратуры, КГБ, партаппарата, министерства финансов, Союза журналистов и т. д. Мне не приходилось иметь дело с теми, кто принимает решения, я, однако, понимал, что психология подчиненного является сколком с психологии начальника — и наоборот: единообразие системы постоянно корригируется двумя потоками: людей — поднимающихся по служебной лестнице и несущих на верх свои представления о жизни — и «идей» — того образа мышления, который складывается сверху и тщательное следование которому обязательно для нижестоящих. Так что я имел некую поведенческую модель — и исходил из нее, строя свою стратегию.
Я предполагал, что раз я занимаю в советской иерархии ничтожное место студента-недоучки, то, вынужденные вести открытую борьбу со мной — открытую, ибо книга моя была уже опубликована и дело было «под контролем» иностранной печати, — власти, по своей логике, должны принижать мое значение, показывать, что и как диссидент я вызываю только пренебрежение у них. Конечно, я не мог надеяться, что они будут игнорировать меня, но они могли меня судить по одной из двух статей уголовного кодекса. Статья 70 УК РСФСР — «антисоветская агитация и пропаганда», считающаяся «особо опасным государственным преступлением», до семи лет и пяти ссылки, — серьезная и почетная; статья 1901 — «распространение заведомо ложных клеветнических сведений, порочащих советский строй», считающаяся «преступлением против порядка управления», до трех лет, — почти бытовая. Вот я и рассчитывал, что чем резче и обидней я буду нападать на власти, тем сильнее им захочется подчеркнуть мою незначительность, тем больше шансов, что привлекут меня по ст. 1901, мол, на такое ничтожество и хорошей статьи жалко. Расчет мой оправдался, но только отчасти.