Ссылки и аресты стали событиями столь обыденными, что слухи о них дошли и до меня. Я была глубоко потрясена смертью Екатерины Второй, несчастьем, постигшим мою родину, и ужасом, сковывавшим решительно всех, так как не было почти дворянской семьи, из которой хоть один член не томился бы или в Сибири, или в крепости. Моя болезнь и в особенности состояние моих нервов превращали мою жизнь в тягостное для меня бремя, но я не желала самовольно сократить ее. Мне необходимо было ехать в Москву не для того, чтобы советоваться с докторами, – я не питала доверия к местным эскулапам, – а чтобы поставить себе пиявки и тем восстановить правильное и спокойное кровообращение.
Я приехала в Москву 4 декабря в 9 часов утра. В моем доме меня с тревогой и нетерпением ожидали родственники, думавшие, что я не вынесу потери Екатерины Второй. Туда же вскоре приехал и брат Александр. Я принуждена была лечь в постель; не было еще двенадцати часов, когда генерал-губернатор Измайлов вошел ко мне. Он очевидно спешил в Сенат: не успев сесть, он тихо сказал мне, что император приказал ему передать мне от его имени, чтобы я немедленно же вернулась в деревню и помнила бы 1762 год. Я ответила громко, так, чтобы меня слышали присутствующие, что я всегда буду помнить 1762 год и что это приказание императора исполню тем охотнее, что воспоминания о 1762 годе никогда не пробуждают во мне ни сожалений, ни угрызений совести и что если бы государь продумал события этого года, он, может быть, не обращался бы со мной таким образом; что же касается отъезда моего в деревню, то немедленно же уехать я не могу, так как должна поставить себе пиявки, но что уеду непременно на следующий день вечером или, самое позднее, через день утром. Генерал-губернатор откланялся и ушел. Все присутствующие были подавлены и грустны, кроме меня. Мой брат был крайне опечален, и я старалась ободрить его.
Я уехала из Москвы 6 декабря. Моя жизнь представляла из себя сплошную борьбу со смертью. Я через день писала брату и родным, и они аккуратно отвечали мне. Некоторые из них, между прочими мой брат, пытались уверить меня, что Павел I своим обращением со мной как бы исполнял свой долг по отношению к памяти отца, но что после коронации моя судьба изменится, и потому он просил меня не падать духом и беречь свое здоровье. Я приведу здесь свой ответ, так как он (как и многие мои слова) оказался пророческим:
«Ты уверяешь, мой друг, что Павел оставит меня в покое после коронации. Разве ты его не знаешь? Когда деспот начинает бить свою жертву, он повторяет свои удары до полного ее уничтожения. Меня ожидает целый ряд гонений, и я приму их с покорностью. Я надеюсь, что я почерпну мужество в сознании своей невинности и в незлобивом негодовании на его обращение лично со мной. Дай Бог только, чтоб он в своей злобе забыл про тебя и про моих близких; что ни угодно будет Господу послать мне, я никогда не скажу и не сделаю ничего, что могло бы унизить меня в моих собственных глазах. Прощай, мой друг, мой возлюбленный брат, целую тебя».
Лежа в постели или на кушетке, без движения, не имея даже возможности много читать вследствие судорожных болей в затылке, я на досуге вспоминала всё, что испытала и сделала в жизни, и обдумывала, что мне предстояло еще сделать.
Мне страстно хотелось поехать за границу, как только мне удастся получить на то разрешение, но меня удерживала любовь к сыну. Дела его были расстроены; он ими не занимался, и вследствие множества долгов его доходы могли уменьшиться до очень скромных размеров, если бы я лично своими попечениями не сохраняла и не увеличивала собственное состояние. Я черпала некоторое утешение в прошлом. Мое бескорыстие и неизменная твердость моего характера служили для меня источником внутреннего мира и удовлетворения, которые хотя и не заменяли всего, но придавали мне известную гордость и мужество, поддерживавшие меня в превратностях судьбы.