Прений не ограничивали. Один оратор выходил за другим, и все говорили одно и то же, обращаясь то к преступлению большевиков, то к спасительной коалиции. «Мужички» требовали военного положения и тому подобного вздора. Эсеровские интеллигенты, считая обстановку подходящей, разошлись и дали волю своим патриотическим чувствам. Речи их дышали неподдельным погромным пафосом суворинских газет… Но никакого положительного содержания не имело это заседание в «исключительно ответственный момент».
Между тем взошло солнце. Зал наполнился ярким дневным светом. Полномочный орган революционной демократии переливал из пустого в порожнее до утра… На трибуну взошел Богданов с деловым предложением.
Заседание должно быть прервано. Рабоче-солдатская часть ЦИК остается во дворце. Все сколько-нибудь способные к публичным выступлениям немедленно распределяются по заводам и казармам и сейчас же, пока город не проснулся, отправляются в свои экспедиции – убеждать на местах рабочих и солдат воздержаться от всяких выступлений. Депутаты должны были оставаться на заводах и в казармах, сколько потребуется для данной цели. С тем собрание и разошлось.
Бледные, усталые и голодные, мы перекочевали в апартаменты ЦИК, пока крестьяне расходились по домам. Богданов, со списком заводов и казарм, с помощью двух-трех человек, безапелляционно «расписывал» наличную сотню с небольшим депутатов по предприятиям и воинским частям. Неистово стучали пишущие машинки, на которых писали кое-как целые пачки мандатов. Спешно снаряжались автомобили. Депутаты бродили как тени. Не только у оппозиции, но и у верноподданных коалиции не было заметно ни энтузиазма, ни охоты пуститься в сомнительный путь после бессонной ночи.
Богданов выкрикивал фамилии – по два человека в каждый пункт. «Междурайонцы» ехать отказались. Меня, в компании с Гоцем, отрядили в Преображенский полк. Но Гоц куда-то исчез. Подождав минут пятнадцать, я отправился один. Батальон, куда я направился, был расположен совсем по соседству с Таврическим дворцом, на углу Захарьевской. Я пошел пешком и с наслаждением втянул в себя свежий воздух, выйдя под колоннаду портика.
Был, вероятно, седьмой час. Стояло чудесное утро. Сквер был пуст. Слева чернели два или три броневика без признаков прислуги. На прилегающих улицах тишина и спокойствие. Никаких признаков восстания и беспорядков.
Ночью стрельба, кажется, не возобновлялась. Толпы разошлись, и улицы опустели часов с двух.
В Преображенском полку, не помню, в каком батальоне, задача моя была не из трудных. Я упоминал, что этот полк считался реакционным и был не на стороне большевиков. Вероятно, он никуда не выступал и не выступил бы, независимо от моего вмешательства…
Жизнь в батальоне только что начиналась. Сонные солдаты только начинали бродить по огромному двору. Я вызвал командира, расспросил о настроении и о том, какие требуются мероприятия. Молодой офицер, из нового начальства, хотя и дежурил всю ночь, но был спокоен за свой батальон. По его мнению, не было нужды в общем митинге, и мы решили собрать только представителей взводов. Собрались солидные, тяжеловатые мужички, меньше всего напоминавшие революционеров. Я разъяснил им политическую ситуацию, рассказал о том, какими странными способами вызывается движение, сколь темны и неясны его источники и какой от него неизбежен вред. Я требовал, чтобы без вызова Исполнительного Комитета в течение двух дней никто не выходил с оружием на улицы… Солдатские выборные с почтением слушали, но было видно, что это для них не нужно: никуда они не пойдут.
Большого интереса к политике моя аудитория не проявила. Попытки солдат вступить со мною в разговоры ограничились несколькими злобными замечаниями по адресу Ленина и большевиков. И мне пришлось немедленно перекинуться на другой фронт, пришлось перейти к защите Ленина и его друзей, как пролетарской партии, ведущей закономерную и необходимую борьбу за свои принципы и пролетарские интересы. Нападки солдат были правым повторением грязноклеветнических фраз бульварной прессы обо всех интернационалистах вообще.
Задача моя в Преображенском полку была исполнена. Преображенцы заведомо никуда не выступят. Я мог уйти со спокойной совестью… Было часов восемь. Мне не хотелось производить передрягу у Манухиных, и я пошел на Старый Невский к товарищу городского головы Никитскому, чтобы отдохнуть там часа два. Никитского не было дома. Он провел в городской думе всю ночь по случаю тревоги. Но что тут могла сделать городская дума?..
Задремывая, я вспоминал о том, что партийных большевиков не было ночью ни в заседании, ни в Таврическом дворце.
В эту ночь их ЦК имел бурное и лихорадочное суждение о том, что делать… Ситуация была в общем та же, что и в ночь на 10 июня. По-видимому, те же были и суждения, те же планы. Так или иначе, по почину партии, или стихийно, или по почину неофициальных партийных групп, движение началось и приняло огромные размеры. Подхватить ли, продолжать ли его, став во главе восставших масс? Или снова капитулировать перед соглашательским большинством Совета и лишить движение своей санкции? Это был первый вопрос, стоявший перед большевистским Центральным Комитетом.
Решался он, по-видимому, в зависимости от силы и характера движения. Это был вопрос факта, то есть глазомера и учета. И здесь ауспиции были явно неустойчивы. Во-первых, в ночные часы движение стихло, массы, в подавляющем большинстве, спокойно спали и не проявляли воли к действию. Во-вторых, движение началось в сомнительных формах; большевистская партия им отнюдь не руководила и не владела; и бог весть кто стоял во главе многих и многих отрядов. В-третьих, движение обнаружило с полной явностью свою внутреннюю слабость и гнилость; ударной силы и вообще реальной, боеспособной силы у восстания не было: реальная сила улетучивалась от призрака опасности… Ауспиции были сомнительны.
Сейчас главная надежда была на кронштадтцев, прибытия которых ждали с часа на час. Но в общем стоит ли брать это движение в свои руки?.. Правда, Каменев в заседании рабочей секции уже связал с ним большевистскую партию. Но переменить фронт, как 9 июня, все же было вполне возможно. Ведь речь шла о завтрашнем дне, о вторнике 4 июля.
Это был первый вопрос, стоявший перед Лениным и его товарищами в эту ночь. И я думаю, он был единственный, требовавший ответа. Ибо второй, вероятно, был уже решен. Это вопрос о том, куда вести движение? Это вопрос не конкретного факта, а партийной позиции. А она уже определилась месяц тому назад. Мы помним, к чему она сводилась: движение начинается как мирная манифестация и при достаточном развитии, при благоприятной конъюнктуре переходит в захват власти большевистским Центральным Комитетом. Он будет править именем Совета, опираясь в данный момент на большинство петербургского пролетариата и активные воинские части. А свою программу Ленин объявил в заседании Всероссийского съезда Советов. Этот вопрос, надо думать, так решался и сейчас. Поднимать о нем новые суждения сейчас, в дыму восстания, было вряд ли нужно и уместно.
Но как же решался первый пункт: брать ли движение в свои руки? Говоря конкретно, это значило: призывать ли к продолжению «мирной манифестации» от имени ЦК партии? По всем данным, этот пункт заставил большевистских вождей всю ночь испытывать мучительные сомнения и колебания.
С вечера вопрос был решен в положительном смысле. На места были даны соответствующие директивы. А для первой страницы «Правды» был изготовлен соответствующий плакат. Большевики официально и окончательно становились во главе восстания.
Но позднее настроение изменилось. Затишье на улицах и в районах, в связи с твердым курсом «звездной палаты», склонило чашу весов в противоположную сторону, нерешительность одержала верх. А в нерешительности большевики воздержались снова. Плакат, изготовленный для «Правды», был не только набран, но вверстан в полосу и отбит в матрице. Его пришлось вырезать из стереотипа. Большевики отменили свой призыв к «мирной манифестации». Они отказывались продолжать движение и стоять во главе его… «Правда» вышла 4 июля с зияющей на первой странице белой полосой.