Словом, вся Планческая возилась с Чижиком. И это не было обычным гостеприимством партизан к своему боевому товарищу: никто не принимал Чижика всерьез за бойца. Здесь, в кавказских предгорьях, все сильно истосковались по своим семьям и свою нежность невольно перенесли на Чижика.
Весь день звучал ее звонкий смех на Планческой — на минодроме, в учебном бараке, в мастерских, в столовой. Слыша его, партизаны улыбались. На душе становилось светлее и радостнее. И только один раз, и то лишь на мгновение, я увидел в Чижике то, что, казалось, было так несвойственно этому веселому подростку.
Не помню, кто начал разговор о Григории Дмитриевиче Конотопченко, старожиле станицы Имеретинской, о том, как предательски заманили его немцы в ловушку, как жестоко пытали и потом повесили на площади. Шура молча сидела в углу. Ее губы были плотно сжаты. Лицо потемнело. Она стала какой-то совсем другой, будто сразу повзрослела на десять лет. И я понял: у Чижика свой серьезный счет к немцам. Но какой — я так и не узнал до сих пор…
Поздно вечером, когда мы ложились спать, Павлик Худоерко (ему постелили рядом со мной), как обычно, сообщал мне свежие новости — он всегда был в курсе самых последних событий, к тому же щедро сдобренных собственной фантазией.
— Вы знаете, Батя: Чижик очень любит Надю Колоскову, а Надя влюблена в Васю Ломконоса. Но Чижик тоже любит Васю — это я знаю наверняка. Однако Чижик так привязана к Наде, так дружит с ней, что скрывает свою любовь к Васе. Она устраивает им свидания, передает записки, одним словом, помогает им. Вася ужасная шляпа, а у Чижика доброе сердце… Скажите правду, Батя: кто вам больше нравится: Надя или Чижик? Мне — Чижик. И, по-моему, когда Вася получше узнает Чижика, он тоже полюбит ее. А потом…
Павлик еще долго бубнил мне что-то на ухо, но я так и не смог дослушать до конца этой запутанной истории: я уснул… На следующий день во время завтрака в столовую неожиданно вошли Надя и Вася Ломконос. В полном походном снаряжении, мокрые, измазанные глиной, они коротко доложили, что задание выполнено: мостик взорван. Задержались они вот почему…
Когда Вася закладывал мину, рядом с ним в кустах неожиданно, как из-под земли, появился парный немецкий патруль. Увлеченный работой, Вася не заметил немцев. Фашисты крались к Ломконосу. Надя лежала в засаде. Она не растерялась: неслышно подползла к немцам, оглушила одного ударом пистолета по голове, а второго заколола ножом. Пока немцев оттаскивали в овраг, пропустили удобное время для работы — пришлось лежать сутки в кустах, на мокрой земле, под проливным дождем.
Надя рассказывала все это коротко, спокойно, по-военному. Я взглянул на Чижика. Она смотрела на подругу. Глаза ее сияли безграничным детским обожанием.
— Надя, ты герой! — крикнула Шура и расцеловала девушку. — И ты тоже герой, Вася.
Шура метнулась к Ломконосу, поднялась на цыпочки, закинула ему руки на плечи и поцеловала Васю в губы. И тут же зарделась как маков цвет, выбежала из столовой. Вася стоял посреди барака смущенный и красный…
На рассвете мы провожали Чижика. По-прежнему лил дождь. В серых тучах прогудел немецкий самолет. Где-то далеко неторопливо била артиллерия.
Вид у Шуры был боевой: за плечами карабин, у пояса гранаты и финский нож, подаренный ей Слащевым. И все это так не вязалось с ее хрупкой детской фигуркой, с ее девичьей толстой косой, что я невольно улыбнулся. Шура заметила мою улыбку и сердито нахмурила свои густые темные брови.
Кириченко подошел к Шуре, крепко пожал ей руку:
— Ну, Чижик, будь здорова. Бей немцев. Ни пуха тебе, ни пера…
Шуру провожал Павлик: около Планческой часто бродили немецкие разведчики, и Павлик, прекрасно изучивший окрестные тропки, должен был вывести Чижика на относительно безопасную дорогу.