Я стал знавать его уже стариком, пережившим не только былую известность, но и не знающим, куда склонить свою старую, когда-то гордую голову.
Он пришел ко мне в конце двадцатых годов в музей Художественного театра, где я работал в качестве директора. Пришел — бедный, забытый, пришел не за какими-нибудь благами, но, по его выражению, пришел как «к писателю — за добрым словом»;
— Поговорить об искусстве!
Только в этом одном и была цель его посещения: поговорить не об актерах, не о театре, не о капризах судьбы, но — об искусстве.
Это был рослый, сухощавый старик, довольно стройный, с бритым лицом и чуть розовыми щеками; волосы были седые, а глаза голубые и ясные. Одет он был в то время еще порядочно, и белый шарфик мягкими складками лежал от горла до половины груди.
Я лично считаю себя глубоким стариком, а Россов был еще старше меня. Интересно, что этот отживший артист, чья деятельность была безусловно кончена, все еще жил какими-то надеждами, потому что горячо любил искусство, классическую литературу, боготворил Шекспира и к современному актерству относился по-стариковски, скептически, как к заболевшему самообожанием.
— Ложный путь! — говорил старик. — И ненадежный! Кто любуется самим собою, тот не любит искусство. А раз нет искренней любви, то и все дело в таких руках ничего не стоит.
Себя он любил называть не актером, а «комедиантом», придавая этому слову какое-то особое и возвышенное значение.
Он нередко стал заходить ко мне, но всегда ненадолго, минут на десять — пятнадцать. Изольет передо мной свои горести, вздохнет о том, что среди актерской братии, как он выражался, было слишком мало «искателей идеалистической окраски ролей», и уйдет куда-то — одинокий, забытый, ненужный…
Человек он был культурный, много читавший, много писавший в свое время в журналах критических статей по вопросам искусства. Но все это уже пережило свой срок.
В начале 900-х годов, когда Художественный театр задумал ставить «Юлия Цезаря» и искал актера, которому можно было бы поручить роль Брута, А. А. Стахович указал на Россова — бродившего по городам известного трагика-гастролера. Возник вопрос о приглашении его на эту роль как «искателя возвышенного и героического».
Немирович-Данченко встретил его в театре очень внимательно и радушно.
— Но, — сказал он, — раньше вы приглядитесь к нам, познакомьтесь с нашей системой. Совпадут ли наши взгляды и вкусы?
По словам самого Россова, на одной из репетиций, где он присутствовал в качестве зрителя, он был «ошеломлен и очарован», по его собственному признанию, «импровизационной техникой» Немировича-Данченко, который вначале отсутствовал; до его прихода актеры бились, бились над одним местом — ничего не выходило, не ладилось. А Немирович, как только вошел, сразу все распутал, и дело пошло как по маслу.
Однако, как ни приглядывались один к другому Россов и Художественный театр, роль Брута отдана была не ему, а Станиславскому. Театр и актер не сошлись. Но, несмотря на это, Россов до конца дней своих считал МХАТ единственным настоящим театром — храмом действительного искусства. Ни тени обиженного самолюбия. Любовь истинного артиста к искусству была у Россова превыше всего.
О себе он рассказывал немало горького, особенно в последний год своей жизни:
— Я как актер транса и вдохновения, всегда играю разно: «или, или…». Это дает право говорить обо мне что угодно. Бывал успех стихийный на сцене, бывали и падения. Никто же не обязан ждать вдохновенных актерских минут!
Незадолго до его смерти я встретился с ним на улице. Он остановил меня, взял за руку и молчал. Потом поник головой и проговорил почти шепотом:
— Все кончено!.. Последнее выступление мое под Москвой решило мою судьбу. Это было в Перове. Я был совершенно больной. От безобразных нервов меня внезапно скрючило, пригнуло к земле. Произошел невероятный ужас: я моментально забыл всю роль Отелло — от первого слова до последнего. Нужный момент пропал, был упущен, и я навеки потерял все. Все!
Между прочим, в руках у него была тетрадь-черновик с воспоминаниями о Немировиче-Данченко. Я взял эту тетрадь и сказал, что хотел бы купить ее для нашего музея. Он был рад, что рукопись попадет в музей, но оплатой был смущен: