Если Алиса долго молчала, он присылал ей стикеры; особенно она любила кокетливую лисичку, обернувшуюся хвостом. Теперь эта лисичка настолько плотно ассоциировалась у неё с Даниэлем, что от одного взгляда на неё радостно и печально теплело в груди. Постоянно отправлял песни, которые ему нравились, – в основном что-то тяжёлое, панк-рокерское, – и нетерпеливо добивался рецензий Алисы. «Нет, ну вот тут у меня хотя бы сначала не шла кровь из ушей, – иронично отмечала она, стойко дослушав до середины. – Сначала даже мелодия некая ощущалась, я пару раз разобрала текст… А потом – снова родные звуки из ада. Я вздохнула и подумала: ну окей, погнали по старинке!» В ответ Даниэль не обижался, а смеялся в аудиосообщениях – так радостно и заливисто, с таким несокрушимым искристым обаянием, что было невозможно не рассмеяться в ответ. Если Алисе действительно нравилась его музыка – например, что-то нуарно-внежанровое, что-то наподобие того, что он включал ей в вечер знакомства, – это приводило Даниэля в восторг. Он слушал её оценки и рассуждения с бесхитростной жадностью – будто это помогало ему лучше сформулировать собственные мысли, придать чёткость собственному аморфному мнению. Алиса не щадила себя – припоминала Шекспира, Фрейда, античную и славянскую мифологию. Одна из песен Даниэля – о странной птице: то ли счастья, то ли горя, – напомнила ей картину Васнецова «Сирин и Алконост». Чёрное и белое, жизнь и смерть, радость и тоска – бок о бок, на одной ветке, и поют в унисон. «Пой же мне, пой, моё грустное счастье!» – пропел Даниэль в ответ своим чарующим глубоким голосом – и с тех пор эта фраза тоже стала их фразой.
По вечерам Даниэль теперь исправно звонил ей по видеосвязи – расспрашивал её о травмах прошлого, говорил о своих многочисленных бывших (то с драматичной болью, то очень легко – его эмоции текуче менялись в пределах одного диалога, как цветные стекляшки в калейдоскопе), спорил с ней об искусстве, отношениях или политике. Алису то смешил, то немного раздражал его по-подростковому радикальный максимализм; аморфность и адаптивность в нём причудливо сочетались с бараньим, непрошибаемым упрямством. Например, он упорно доказывал, что чтение не нужно – что оно неспособно ничего дать человеку в эпоху Интернета и игр, что всё это взаимозаменяемо. Аргументы Алисы о знаниях, о сформированной веками культурной традиции, о развитии речи, абстрактного мышления и личностных качеств, о том, что при чтении максимально концентрируется внимание и задействуются особые отделы мозга – не те, что при прохождении игр, – всё это Даниэль с лёгкостью разбивал. (Ну, или ему так казалось). «Когда я прохожу игру, я там и читаю, и воспринимаю её эстетически, и сопереживаю персонажам, и развиваю свою эрудицию и логику. Нахуй мне читать, если мне это просто скучно?! Нет, я уже понял, что, чтобы тебе нравится, надо читать книжки, – но я так не хочу!.. Не хочу соглашаться с тем, что мне чуждо. Вот я практически ничего в жизни не читал, университетов не заканчивал – и что, я от этого зарабатываю меньше тех, кто заканчивал? Или хуже умею общаться? Или в целом тупее? Или даже пишу безграмотнее? Что это даёт?!» – возмущённо восклицал он, хмуря нежные тёмные штрихи бровей. «А говоришь, что в тебя легко что-то «внедрять» и что ты «всеядный», – подкалывала Алиса. – Видишь же – легко отвергаешь то, что тебе неблизко». «Нет, просто у меня это не так работает! – сурово заявлял Даниэль. – Меня нужно заинтересовать! Не рассуждать про всё это отвлечённо, а прям вот сажать с собой рядом и говорить: давай почитаем! Вовлекать меня в это, понимаешь?»
Давай почитаем. Прямо-таки брать за руку и вести на детскую площадку, улыбаясь усталой родительской улыбкой. Алиса пыталась это представить – но почему-то такая картинка отдавала абсурдом и не укладывалась у неё в голове. Не только потому, что для неё чтение было индивидуальным, почти интимным процессом, которым нужно заниматься именно наедине с собой, но и потому, что она, даже при всём своём разбушевавшемся материнском инстинкте, не была готова настолько стать ему мамочкой.