В числе празднеств по случаю бракосочетаний в царском семействе был дан 4 февраля парадный маскарад в Зимнем дворце, по образцу тех, которые бывали в прежнее время постоянно в первый день каждого новогодия, только без главнейшей и очаровательнейшей части, т. е. без ужина в Эрмитаже. Перед самым выходом царской фамилии к этому маскараду явился во дворец кадет Горного корпуса, некто Порецкий, которого отец служил прежде в корпусе путей сообщения и потом, уже в отставке, докучал всем властям несбыточными проектами о колонизации Сибири посредством обязанных крестьян.
Кадет настойчиво требовал, чтобы его допустили к государю для открытия важной государственной тайны. На все вопросы, сперва полиции, а потом и военного генерал-губернатора, ответ его был один: «Не могу открыть никому, кроме самого государя, а от моей тайны зависит его жизнь». Наконец, по докладу о том государю, он приказал позвать к себе мальчика, и тут была рассказана длинная история.
Порецкий в тот день нашел на Исаакиевском мосту оброненную кем-то французскую записку (самим им после тоже будто бы оброненную), в которой говорилось о заговоре против жизни государя и назначалось в послеобеденную пору сходбище заговорщиков на Смоленском поле (на Васильевском острове); вследствие чего он к определенному в записке часу отправился на указанное место и, засев там в кусты, увидел человек тридцать, сговаривавшихся зажечь во время маскарада дворец великого князя Михаила Павловича, а потом и Зимний, чтобы посреди общего смятения лишить жизни государя. Услышав это, он оставил свою засаду, с намерением тотчас бежать во дворец, и хотя заговорщики, по произведенному им в кустах шороху, бросились в погоню и дали даже по нем несколько выстрелов, однако ему удалось спастись — и вот он тут, перед лицом его величества, «с верноподданническим своим донесением». Весь этот рассказ с первой минуты показался государю чрезвычайно нескладным и неправдоподобным, но как мальчик, при всех возражениях, настаивал на своем, то государь наконец снял со стены образ и велел ему присягать перед святынею, что он не лжет.
Ответ был тот же самый: «Перед Богом и перед вашим величеством клянусь, что все, что я сказал, — сущая правда». Тогда государь, позвав обер-полицмейстера Кокошкина, приказал ему строжайше исследовать дело, а сам вышел к собравшейся на маскарад публике.
Кокошкин в ту же минуту отправился вместе с Порецким на Смоленское поле; но здесь последний не умел в точности указать места, на котором будто бы он скрывался, ближайший будочник объявил, что не слыхал никаких выстрелов, и, наконец, доносчик, совсем запутавшись в ответах, должен был сознаться, что весь его извет был чистым вымыслом. Ему надоело учиться и хотелось проложить себе кратчайший путь к карьере, сделавшись лично известным государю через такое важное открытие.
А государь, между тем, не зная еще ничего о последствиях разыскания и имея в виду только клятвенные уверения преступного шалуна, спокойно прохаживался среди толпы… Все эти подробности я слышал тогда же от самого Кокошкина.
В половине февраля петербургский большой свет, среди множества смертных случаев от господствовавшего в то время сухого и постоянного холода, лишился внезапно и одного доморощенного поэта, творца «Сенсаций г-жи Курдюковой», «Фонариков-судариков», «Нового года», «Коммеражей» и множества других мелких сатирических и юмористических пьес. Смерть Ивана Петровича, или, по светскому его прозванию, Ишки Мятлева, была каким-то грозным предостережением, которое, впрочем, потряся наше высшее общество на несколько дней, скоро опять пропало на этой сухой, беспамятной и себялюбивой почве.
За десять дней перед тем видели Мятлева в роли рыцаря Шерозмина на празднике великой княгини Елены Павловны; в следующий вечер он сам давал роскошный бал, на котором присутствовал и государь; 12-го числа все еще видели его несшимся на лихом рысаке по Невскому проспекту, а 13-го, перед обедом, его уже не стало. Он умер от повторившейся через несколько часов апоплексии, в ту самую минуту, как ему прикладывали шпанскую мушку и как он, шутя, говорил своему камердинеру: «Ты, верно, давеча подумал, что я умру: нет, братец, мне хочется еще долго пожить на свете». И надо прибавить, что, точно, в целом Петербурге не было человека более жизнелюбивого и весельчака, до такой степени, что не проходило ни одного бала, даже детского, на котором он, несмотря на свои 48 лет, не плясал бы до упаду наравне с самыми молодыми людьми.