Выбрать главу

— Да это пребогатые мысли, и жаль, что их нельзя ни провести, ни даже предложить.

— Особенного богатства тут нет, и лучшее тому доказательство то, что они пришли мне, а я считаю себя дураком и неучем и сознаюсь в том не вам первому: я сказал это и государю, когда он предназначал меня к надзору за воспитанием наследника. Если он не поверил моей откровенности и настоял на своем, то, по крайней мере, грех не на моей совести.

Когда я стал возражать, он продолжал:

— Нет, нет, уж вы меня не разуверите: я столько же государственный человек, сколько и сапожник; но в моей, как вы это называете, скромности есть предел: отдавая себе полную справедливость, я пригласил бы в ту же компанию и немалую толику из этих господ, которые сидят вот тут вместе с нами.

Вдруг, после смерти попечителя Харьковского учебного округа, графа Головкина, Кавелин в феврале 1846 года заговорил со мною о намерении своем проситься на его место. Я принимал это за мистификацию или даже и простую шутку, на которую не обращал никакого внимания. Но спустя несколько дней мой сосед очень серьезно объявил, уже не мне одному, а и некоторым другим членам, что он о своем желании подал государю письмо.

— У меня, — говорил он нам, — девять человек детей и самое скудное состояние; сверх того, я совершенно расстроен в здоровье, которое с каждым днем еще более разрушается от теперешней моей должности, оставляющей мне на сон едва по пяти часов в сутки, не говоря уже о пожарах и других удовольствиях уличной жизни. Живя со всею скромностью, имея за обедом не более четырех блюд и только раз в неделю, когда собирается у меня несколько приятелей, пять, я за всем тем, кормя всякий день полдюжины адъютантов и чиновников, содержа, по необходимости же, при беспрестанных разъездах, множество лошадей, в прошлом году издержал 98 000 руб. (ассигнациями), а у меня, казенного и своего, нет и 70 000! К чему же это, наконец, поведет, и неужели я должен пустить детей своих по миру? Положим даже, что государь пополнит мой дефицит и что, после всех его благодеяний, я буду иметь бесстыдство наложить на него эту новую тягость — может ли он дать мне в Петербурге харьковское солнце?

Все это я написал ему совершенно чистосердечно, прибавив, что лучшим убеждением в необходимости моего намерения могут служить те жертвы, с которыми оно сопряжено: несчастие лишиться лицезрения его и наследника, который взрос на моих руках; утрата разных выгод и приятностей, которыми я пользуюсь по теперешнему моему званию, разлука и с Петербургом, и со всеми моими знакомыми; наконец, самый промен важного поста на такой по сравнению незначительный и второстепенный. Государь сказывал мне, что уже прочел мое письмо, но что о содержании его объяснится со мною на досуге. Наследник плачет — это утешительно для моего сердца, — но понимает силу моих мотивов.

Весь этот рассказ Кавелин перемешивал, по обыкновению, разными шуточками, преимущественно на собственный свой счет.

— Хорош я, правда, буду попечитель, едва зная грамоту; но ведь на таком же месте есть уж Крафтштрем (в Дерпте), а теперь назначается Траскин (в Киеве); да они же еще и не знают по-английски, а я третьего дня, на прощальном обеде американскому посланнику Тотту, сказал речь на английском языке; и послушали бы вы какую: то-то была умора и дичь! К тому же, если кто станет называть меня невеждою, у меня всегда наготове ответ: я доктор университета — и какого еще, не шутите, Оксфордского!

В заключение Кавелин сказал, что он просил государя, в случае соизволения на его желание, отсрочить его перевод месяца на два, чтобы успеть провести через Государственный Совет проект, в то время чрезвычайно его занимавший, об учреждении страхования от огня в пользу доходов столицы, и шутил о том, сколько это перемещение произведет толков в публике, как будут говорить о впадении его в немилость, как немногие лишь посвященные проведают настоящую причину, как петербургские откупщики, которых он первый гонитель, отслужат благодарственный молебен за его перевод и проч.