Он решил, что прежде всего надо выпроводить Л[опу]хина, потом понемногу уговаривать его бабушку согласиться на нашу свадьбу; о родных моих и помину не было, мне была опорой любовь Мишеля и с ней я никого не боялась, готова была открыто действовать, даже и — против Марьи Васильевны!
В этот вечер я всю свою душу открыла Мишелю, высказала ему спои задушевные мечты, помышления. Он уверился, что он давно был любим и любим свято, глубоко; он казался вполне счастливым, но как будто боялся чего то, — я обиделась, предполагая, что он сомневается во мне и лицо мое омрачилось.
— Я уверен в тебе, — сказал он мне, — но у меня так много врагов, они могут оклеветать меня, очернить, я так не привык к счастию, что и теперь, когда я уверился в твоей любви, я счастлив настоящим, но боюсь за будущее; да, я еще не знал, что и счастье заставляет грустно задумываться!
— Да, и так скоро раздумывать о завтрашнем дне, который уже может сокрушить это счастье!
— Но кто же мне поручится, что завтра кто-нибудь не постарается словесно или письменно перетолковать вам мои чувства и действия?
— Поверьте мне, никто и никогда не повредит в моем мнении о вас, вообще я не руководствуюсь чужими толками.
— И потому ты, вопреки всех и всегда, будешь моей заступницей?
— Конечно. К чему об этих предположениях так долго говорить; кому какое дело до нас, до нашей любви? Посмотрите кругом, никто не занимается нами и кто скажет, сколько радостей и горя скрывается под этими блестящими нарядами; дай бог, чтоб все они были так счастливы, как я!
— Как мы, — подтвердил Лермонтов; — надо вам привыкать, думая о своем счастии, помнить и обо мне.
Я возвратилась домой совершенно перерожденная.
Наконец то, я любила; мало того, я нашла идола, перед которым не стыдно было преклоняться перед целым светом. Я могла гордиться своей любовью, а еще более его любовью; мне казалось, что я достигла цели всей своей жизни; я бы с радостью умерла, унеся с собой на небо, как венец бессмертия, клятву его любви и веру мою в неизменность этой любви. О! как счастливы те, которые умирают не разочарованными! Измена хуже смерти; что за жизнь, когда никому не веришь и во всем сомневаешься!
На другой день Л[опу]хин был у нас; на обычный его вопрос, с кем я танцована мазурку, я отвечала, не запинаясь:
— С Лермонтовым.
— Опять! — вскричал он.
— Разве я могла ему отказать?
— Я не об этом говорю; мне бы хотелось наверное знать, с кем вы танцовали?
— Я вам сказала.
— Но если я знаю, что это неправда.
— Так, стадо быть, я лгу.
— Я этого не смею утверждать, но полагаю, что вам весело со мной кокетничать, меня помучить, развить мою ревность к бедному Мишелю; все это, может быть, очень мило, но не кстати, перестаньте шутить, мне право тяжело; ну скажите же мне, с кем вы забывали меня в мазурке?
— С Михаилом Юрьевичем Лермонтовым.
— Это уж чересчур, — вскричал Л[опу]хин; — как вы хотите, чтобы я вам поверил, когда я до двенадцати почти часов просидел у больного Лермонтова и оставил его в постели крепко заснувшего!
— Ну что же? Он после вашего отъезда проснулся, выздоровел и приехал на бал, прямо к мазурке.
— Пожалуйста, оставьте Лермонтова в покое; я прошу вас назвать мне вашего кавалера; заметьте, я прошу, я бы ведь мог требовать.
— Требовать! — вскричала я, вспыхнув, — какое же вы имеете право? Что я вам обещала, уверяла ли вас в чем-нибудь? Слава богу, вы ничего не можете требовать, а ваши беспрестанные вспышки, все эти сцены до того меня истерзали, измучили, истомили, что лучше нам теперь же положить всему конец и врозь искать счастия.
Я не смела взглянуть на Л[опу]хина и поспешила выдти из комнаты. Наедине я предалась отчаянию; я чувствовала себя кругом виноватой перед Л[опу]хиным; я сознавалась, что отталкивала верное счастие быть любимой, богатой, знатной, за неверный призрак, за ненадежную любовь!