Незадолго перед тем земский начальник, или, как его называли крестьяне, просто «земский», отдал строгий приказ снимать перед ним шапки, а тех, кто не снимет, сажать в кутузку. Дед Мусий пришел в замешательство: прикинуться, что он не видит фаэтона, было невозможно, а прекратить «дело» оказалось нелегко. Между тем из лавки уже вышли люди, они стали у порога, сняли шапки. Дед решил выполнить приказ, одной рукой помогая себе справить нужду, он другой снял шапку и через плечо поклонился земскому начальнику.
Однако почтительность старика привела к совершенно неожиданному для него результату: лицо земского побагровело, он остановил экипаж и, вскочив, заорал на всю площадь:
— Запереть его!
Стражник немедля налетел на деда Мусия и погнал его впереди своего коня к кордегардии мимо мужиков, стоявших потупясь в страхе, чтобы земский, помилуй бог, не увидел на лицах улыбки и не перенес гнев на них.
Дома сперва встревожились, что старик не пришел обедать, а потом решили, что он, верно, отправился к кому-нибудь в гости, и успокоились. Бабка Марьяна к тому времени уже умерла, и дед был вольный казак. Какой же был переполох, когда под вечер пришел сотский и, сообщив, что дед арестован за политику, передал просьбу арестанта принести ему поесть.
Земский усмотрел в поступке деда Мусия намеренное поношение высшей в деревне власти и в какой-то мере был прав, поскольку все село смеялось над тем, как дед приветствовал начальство. И теперь земскому казалось, что каждый мужик, снимая перед ним шапку, смеется над ним. Положение земского усложнялось еще тем, что отменить свой приказ о приветствии ему уже не позволяло самолюбие, а выполнение приказа оскорбляло его. Он написал рапорт губернатору с просьбой привлечь к ответственности кроме деда Мусия еще и его сына, — мол, это учитель подговорил старика оскорбить земского начальника.
Однако высшее начальство, видно, отнеслось к случившемуся более спокойно. Земскому указали, что крестьянина Мусия Карабута можно привлечь к ответственности только за нарушение правил санитарии, но, поскольку изложенный факт не имеет угрожающего санитарному состоянию губернии распространения, дело рекомендовали прекратить и в дальнейшем не принимать необдуманных решений…
Однажды, когда Ивась оставался дома на хозяйстве и слонялся по двору, мимо проехал верхом военный. Такое случалось в Мамаевке не часто, и мальчик выбежал за ворота посмотреть.
К величайшей его радости, военный попросил разрешения заехать во двор и напоить лошадь. Мальчик побежал к колодцу; напрягая все силы, вытащил ведро воды и вылил его в корыто.
— А оно не текеть? — спросил военный.
Ивась уловил какое-то несоответствие в произношении слова «течет» с тем, как оно писалось по-русски в книжках, но отнес это на счет своей недостаточной осведомленности в русском языке.
— Нет, — ответил Карабутча, рассматривая серебряный пояс и оранжевые шнуры, свисавшие с плеч военного.
Пока конь пил, военный произнес еще несколько фраз, которые убедили Ивася, что военный знает русский язык, а это уже был показатель культуры.
Вечером он рассказал матери о встрече, и та сразу же узнала в военном местного урядника.
— А почему он не ходит к нам в гости? — удивился Ивась. Вся деревенская интеллигенция, состоявшая, кроме учителей, из двух попов, дьякона, монопольщика и одного псаломщика с семинарским образованием, пользовалась гостеприимством Юхима Мусиевича.
— Так он же из полиции! — удивилась мать непониманию сына.
Для Ивася это слово не означало ничего, и он продолжал смотреть на мать, ожидая, что она разъяснит, в чем дело.
— От полиции надо держаться подальше… Папа не любит полицию, — шепотом сказала мать.
Больше на эту тему не говорили, но с Ивася хватило и этого: если родители считают полицию чем-то нехорошим, то он и подавно.
«Текеть», — вспомнилось ему, и это как будто подтвердило отношение родителей к полиции.
Чтобы покончить с первыми политическими впечатлениями Ивася, следует рассказать еще один случай.
На берегу Орели — там, где господский лес подходил к крестьянским лугам, — артель болгар арендовала несколько десятин под поливные огороды.