Выбрать главу

И пусть в конце "Записок Степняка" мы узнаем, что "господин Карамышев призван в качестве сведущего человека", а "Гермоген получил подлинное "превосходительство" и невступно щеголяет теперь в белых штанах". Историей, как бы через Любу выражающей свою волю, Карамышев не избран, как не были избраны когда-то Лизой Калитиной Паншин, Еленой Стаховой - Курнатовский.

Люди разного происхождения, разного уровня культуры и с очень разной жизненной судьбой думают о народе, стремятся помочь ему. Федя Лебедкии и Люба, получивший прекрасное образование генеральский сын Серафим Ежиков и брошенная офицером, не подозревающая о существовании различных методов обучения грамоте, не понимающая самого слова "метод" молодая учительница. Положение народа тревожит честных людей во всех кругах общества, зовет их к действию. Каждый из этих честных людей предоставлен самому себе, живет и действует в одиночку. Но Степняк непрерывно наталкивается на них в своих встречах, в своих раздумьях. И если жалкая, беспомощная "офицерша" задумывается "обо всем", - значит, поиски лучшего, поиски счастья народного затронули уже и самые глубины.

Серафиму Ежикову не удалось найти выход. Крестьяне так и не поняли его, а он так и не узнал, что надо делать. "Офицерша", увидев, что мальчишка, обученный ею грамоте, стал записывать неустойки да штрафы, налагаемые на крестьян, почувствовав, что "никого нет, чтоб идти за мир", пришла в отчаяние и не захотела больше жить. Оба они - и Ежиков и "офицерша" - потеряли веру в то, что можно спасти народ, а жить на себя, как говорит в своем предсмертном письме "офицерша", не хотели и не могли.

Все, что видит, с чем сталкивается Степняк, вызывает в его душе чувства безысходнейшей горечи и боли: "от добрых восклицаний во вкусе Левитова" он пришел "к пессимизму "Идиллии" и "Аддио"... разметал свои силы и дошел до Ментоны". Однако есть в отношении Степняка к жизни нечто, что не позволяет ему прийти к самоубийству, что решительнейшим образом отличает {XVII} его от Ежикова и "офицерши". Нам уже приходилось отмечать, что Степняк видит, как неотделимо от развития денежных, буржуазных отношений возникают школы в деревнях. С разрушением старых условий настала "путаница, абракадабра", пришли "последние времена". Но именно в эти "последние времена" сын отца Лаврентия Митька уже решается не подчиниться родительскому насилию, что "по прежним временам" было бы, как понимает сам отец Лаврентий, невозможно. И девушка в крестьянской семье, собравшаяся замуж, может позволить себе не ждать, разрешения брата - "сладить" с ней уже нельзя. Вместе с ростом нищеты и горя возникают и благодатные перемены. И все это в новых обстоятельствах неотделимо одно от другого. Вот что не открылось Ежикову и "офицерше", но открывается Степняку.

У нас в течение долгого времени нередко говорилось, что народники "не замечали" развития капитализма в России. Утверждение это ложно, и оно могло возникнуть лишь при игнорировании действительного содержания бoльшей части народнической литературы. Даже Златовратский, Засодимский, Наумов, не говоря уже о Каронине, в значительнейших своих произведениях так или иначе рассказывали о крушении старых "устоев". Беда большинства народников была в другом. Они не видели в социально-экономических условиях русской жизни внутренних источников капитализма, считали возникновение капитализма в России результатом политики царского правительства, почему и пытались тем или иным путем добиться изменения этой политики, свято веря, что так можно избавить Россию от ужасов буржуазного хищничества. Народники не видели также в развитии капитализма его прогрессивной исторической роли и считали, что общественный прогресс может быть достигнут лишь в том случае, если этому развитию будет положен конец.

Щедрин и, по-другому, Глеб Успенский, пожалуй, наиболее полно в нашей литературе показали, как социально-экономические условия русской жизни с неумолимой неизбежностью рождают капитализм. Но и Щедрину даже и в 70-80-х годах, не говоря уже о революционных демократах-шестидесятниках, источники будущего представлялись какими-то "подземными ключами", внутренне никак не связанными с "нашествием чумазого". Самое образное определение Щедриным капитализма как "чумазого", олицетворенне его в облике Разуваева достаточно ясно говорят, что вопрос о пути к освобождению трудовых масс и вопрос о развитии капитализма в сознании автора "Убежища Монрепо" и "Мелочей {XVIII} жизни" еще не были связаны друг с другом. Глеб Успенский увидел и обрисовал неразрывность экономического подъема крестьянских хозяйств в те годы и развития в них буржуазных отношений. Но подъем экономического уровня хозяйства ни в коей мере не был для Успенского выражением общественного прогресса. Прогресс для Успенского состоял прежде всего в усилении связи человека с землей. И с этой точки зрения Успенский готов был даже противопоставить пореформенной эпохе времена дореформенные, когда крестьянин был более близок к земле ("Власть земли").

Прогрессивность буржуазного развития еще до реформ 60-х годов была отмечена Гончаровым. Однако автор "Обыкновенной истории" и "Обломова" видел ее проявления в жизнеспособности, готовности к активному и самостоятельному действию людей, принявших и положивших в основу своего поведения специфически буржуазное мировосприятие. При этом оказывались в огромной степени затушеванными темные стороны буржуазного прогресса.

Пожалуй, не будет преувеличением сказать, что Эртель едва ли не первым среди русских литераторов пореформенной эпохи увидел в процессах народной жизни, в их повседневном течении в условиях развития капитализма сложнейшее переплетение прогрессивного и враждебного интересам народа, взаимопроникновение того и другого. Только после Эртеля подобный подход к развитию капитализма (правда, несравненно шире и глубже, чем у Эртеля) оказался характерной особенностью творчества Чехова, а затем - уже на совсем новой основе - стал существеннейшей чертой историзма в творческом методе Горького.

Своеобразие эртелевского понимания пореформенных обстоятельств русской жизни определило собою и характер восприятия повествователем, Степняком Батуриным, всего, с чем он сталкивался в своих наблюдениях и раздумьях, сформировало самый образ Степняка как повествователя. Все, о чем рассказывает Батурин, глубоко волнует его. Батурин душою сросся со степью: недаром он сам пожелал назвать себя как автора "Записок" Степняком. По мере накопления тягостных впечатлений он действительно приходит "к пессимизму "Идиллии" и "Аддио". Лирическая линия книги, передающая эволюцию настроения Степняка, очень важна для Эртеля. Она позволяет с особой стороны и с большой силой воспроизвести глубину и трудность жизненных противоречий. {XIX}

При всем этом Степняк неизменно остается прежде всего объективным наблюдателем, точнее - объективным исследователем всего происходящего. Он, как и сам Эртель, ни на что не закрывает глаз, сознательно стремится ничего не обойти, ничего не упустить - вплоть до важнейших особенностей речи людей, с которыми сталкивается (отсюда, из этого пристального внимания писателя ко всему, что в самой жизни характеризует человека, возникает, кстати, исключительная выразительность языка в произведениях Эртеля, отмеченная еще Львом Толстым).

Эта позиция и самый облик повествователя сделали "Записки Степняка" произведением, в главном для народнической критики неприемлемым. Не случайно Н. К. Михайловский в отклике на книгу Эртеля все свои неодобрительные замечания сосредоточил в первую очередь именно на образе повествователя, на образе Степняка.

Сами по себе все или почти все картины действительности, нарисованные автором "Записок Степняка", могли бы порознь встретиться и действительно встречаются в немалом числе произведений народнических писателей 70-80-х годов. Ново, глубоко перспективно для литературного процесса было соотношение этих картин, складывавшееся у Эртеля и получившее наиболее прямое выражение в образе Степняка Батурина как повествователя. Пессимизм Степняка - не форма отказа от общественной активности, как утверждал Михайловский. Это результат осознания Эртелем и его героем-повествователем того, как сложны объективные обстоятельства, как недоступно решение важнейших жизненных вопросов, если исходить из одних лишь субъективных устремлений. И пессимизм этот был во многом и многом исторически плодотворнее, чем наивная вера самых честных и даже самых самоотверженных народников. Именно отсюда протягивались нити к знаменитой чеховской "объективности", ставшей одним из существеннейших и исторически характернейших явлений в развитии литературы последней трети XIX столетия, "объективности", тоже непонятой и отвергнутой и Михайловским и другими иародниками.