Я обязательно прилечу в Полярный, думалось иногда мне, поднимусь на четвертый этаж, нажму кнопку звонка, и выйдешь ты, Юлия. Ты будешь в цветном халатике или в голубом платье, том самом, в котором я увидел тебя на палубе парохода в первый раз много-много лет назад. Тогда был август, радостные гудки, речные перекаты и каленые кедровые орехи, которыми торговали на коротких остановках закутанные в платки женщины. Мы пройдем в пустую твою квартиру, и я спрошу: «Ты любишь меня?» «Люблю», – скажешь ты.
Нет. Не так все будет. Я прилечу к тебе в прекрасно сшитом костюме, в светлом плаще, наимоднейших мокасах и шляпе с замшевым верхом. Поеду на такси по городу, увижу твой дом и случайно вспомню, что это именно твой дом. «Ах да, – скажу я таксисту. – Сверните-ка, пожалуйста, к рынку». Там я скуплю у какого-нибудь типа в кепке, напоминающей средних размеров аэродром, все его несчастные розы, подкачу к твоему дому, и, увидев меня в иностранном барахле, новенького, выбритого, воняющего «Шипром» и сигаретами «Филипп-Морис», с огромным букетом безумно дорогих цветов, ты вскрикнешь «Ах!» – и упадешь в обморок. «Принесите воды, – вежливо обращусь я к бледному мужу. – Женщине плохо».
Юля, Юленька, Юлька, что ты наделала?! Что я наделал? Восемь лет! Можно с ума сойти. Ты мне до сих пор снишься. Я бегу от тебя по всему Союзу, а ты приходишь ко мне по ночам, гладишь волосы, лицо, грудь, как давно, наяву, в холодной комнате барака. Я лежал тогда больной, а ты целовала меня в губы и говорила, что хочешь заразиться и умереть вместе. Неужели это было. Юлия?
Скрипнула в доме дверь, послышались шаги, и через минуту до меня донесся материнский голос:
– Толя-а! Анатоли-ий!
– Теперь кричи, – проговорил отец. – «Топ-топ, хлоп-хлоп…». Тьфу!
– Да что я-то? – оправдывалась мать. – Я ведь так… Припомнилось.
– Припомнилось… И-эх, бабы-ы! Вот махнет завтра, тогда припомнится!
– А ты тоже! Толканул бы. Анатоли-ий!
– Ладно. Пошли. Хватит орать, людей смешить.
Переругиваясь, отец с матерью ушли в дом. Они ушли, а для меня пропало северное сияние, гора Шмидта, дорога с фонарями, пропали мы, молодые и счастливые, и я уже смеялся над тем, о чем думал минуту назад. Я встал с земли и, миновав огород, вышел на слабо освещенную улицу. Где-то лаяла собака, снова прогудел пароход, перебежал дорогу большой кот, сверкнул зелеными глазищами и скрылся в подворотне.
Я вышел на берег реки. Низко стояла большая красная луна. На реке было пусто и тихо. С прибрежных берез слетали листья, бесшумно ложились на воду, пересекали густой красный отсвет луны, а потом плыли вниз по течению, медленно истаивая, пропадая из глаз. «Скоро осень, – подумалось мне. – Тогда, восемь лет назад, мы стояли с Юлией на берегу, бросали в воду белые ландыши и загадывали, чей цветок исчезнет позднее. Ландыши плыли и таяли. И снова стою я на этом месте, смотрю на реку, на красный лунный свет, а Юлия никогда этого уже не увидит».
Годы сделали свое дело. Теперь жизнь в Полярном все чаще представляется мне как давно просмотренная картина о любви. Но, колеся по стране, болтаясь в океане, мчась на машине по белым солончакам или сидя с друзьями за стаканом вина, вдруг вспоминал я Юлию, и тоскливое, беспокойное чувство овладевало мною. Мне хотелось сейчас же, немедленно лететь туда, в Полярный, в синие твердые сугробы, в северное сияние, к Юлии. Она припоминалась мне, и море становилось немило, и степи скучны. И я думал о ней, думал, как она встречает праздники не со мной, и весну не со мной, и северное сияние не со мной. Почему не со мной?
Я отвел взгляд от воды и побрел по темному берегу. На той стороне реки редкими огоньками светились деревни. Снизу донесся слабый плеск воды, и, приглядевшись, я увидел выходящую из воды женщину. Она шла по песчаной отмели, по лунному красному следу, то и дело склонялась, набирая в ладони воду, обмывала лицо, и падали красные капли в красную воду. Потом женщина пересекла лунную полосу, пропала в темноте, и я слышал лишь скрип сухого песка. А потом и шагов не стало слышно.
Заметив скамейку, стоявшую на самом краю берега, я присел, откинулся на спинку, прикрыл глаза, и мысли мои перенеслись в тот далекий год…
1
Я лежал на верхней полке в трюме пассажирского парохода «Серго Орджоникидзе» и смотрел в круглый иллюминатор, за которым простиралась вольная водная гладь, а берега видно не было. Ехал я в кормовом отсеке и потому хорошо слышал, как размеренно и часто бухали широкие плицы, как однотонно и глухо колотилось сердце судна, паровая машина, и видел, как убегала в красный закат крутая носовая волна, убегала и никак не могла убежать.
В трюме было тесно и душно. Из угла, где расположился белобрысый парень с татуировкой на руках и груди – Серега, которого ближайшие дружки, сидевшие с ним рядом, называли еще и по-блатному Червонцем, – доносились звон гитары, громкие возгласы и звяканье стаканов. Неизвестно каким образом Серега достал комсомольскую путевку, быть может, обманул товарищей из райкома, а быть может, украл, но то, что она у него была, это точно. Я сам видел, как он грохал путевкой по столу и орал: «Полтора куска подъемных, понял?! Да валеночки! Да полушубочек на овчинке! Которые уже давно, адью, пропиты!» «Выдадут. Серега! Чего ты?!» – кричали дружки. «Само собой», – уверенно отвечал Червонец.
Напротив меня сидели демобилизованные солдаты, человек тридцать, и дружно выскребали металлическими ложками содержимое консервных банок: был час их ужина. Серега нет-нет да и косился в их сторону, бормоча про себя ругательства. Вчера он решил немного поразвлечься, отобрал аккордеон у массовика-затейника, по пути кому-то сунул кулаком в лицо, но тут как из-под земли появились солдаты, связали его и несколько раз опустили на веревке в воду. Сделали они это неторопливо, аккуратно, так что поглотать речной прохладной водицы Сереге пришлось немного – литра два, не больше. Серега извивался, как червяк, грозился, звал на помощь дружков, которые, кстати, стояли около борта, криками подбадривали своего атамана, но действиями помогать желания не изъявляли: солдаты стояли сплошной стеной.