Выбрать главу

— Чего кричишь? — спросила разбуженная жена, и Степан не знал, что ей ответить.

С тех пор он стал бояться ночи. Только закроет глаза — и снова видится ему тот же сон. Опять видит себя в тюрьме, а рядом — Кирилл.

Временами ему уже начинало казаться, что сои вот-вот превратится в явь. Вот и сейчас даже подойти поближе к окну и то боится. Боится, что люди заметят его и начнут кричать: «Смотрите, вон он — убийца Кирле!»

Степан бессильно опускается на табуретку у стола. Голова не держится, и он подпирает ее ладонями, крепко, до боли в веках, закрывает глаза. Но закрой глаза хоть еще крепче, от кошмарного наваждения не избавишься; зажми ладонями виски еще сильнее — тяжелые мысли из головы не выжмешь. Как лошадь, заведенная на наклонный круг шерстобитки или крупорушки, сделав шаг, ужо не может остановиться, так и мысли, словно бы впрягли Степана и ну, гонят, ну, гонят но замкнутому кругу. Даже пот на лбу выступает — вот как тяжело Степану!

Когда и с чего ото началось? Ведь жил годы и годы и — ничего, может, и неспокойно жил, но и не мучился, как теперь… С чего же началось? Уж не с того ли дня, когда он подошел к каменщикам, возводившим этот памятник?

Подошел он не специально, а просто так: шел мимо — почему не подойти к работающим односельчанам?! Должно быть, перед тем у них шел какой-то разговор, потому что Степан услышал, как Андрей Викторович сказал:

— Да если бы не убили, и поныне жил бы да здравствовал — с его здоровьем до ста лет доживают, ни разу не кашлянув…

— Дядя Андрей, — спросил случившийся тут же соседский паренек, десятиклассник Васлей, — все-таки кто же в него тогда стрелял?

— Догадываться догадывались, но ведь, как говорится, не пойманный — не вор, так и тут доказать было нельзя, — ответил Андрей Викторович и, то ли случайно так вышло, то ли преднамеренно, посмотрел в сторону Степана.

Не с этого ли вскользь брошенного взгляда все и началось?

И уже который, который раз за последние дни он вспоминает, перебирает год за годом свою запутанную, непонятную жизнь.

…Отца он не помнит. Отец не вернулся еще с первой германской. Для Степана заместо отца был дед; они, вместе с бабкой, и вырастили его. Когда мать вышла второй раз замуж в соседнее селение Ишаки, они не отдали ей Степана: здесь он в своем доме, среди своей родни, а как там на него поглядит отчим — неизвестно. Так и остался Степан «в своем доме» с дедом и бабкой. Они не то чтобы во внуке души не чаяли, но все же по-своему любили и заботились о нем: и кормили, даже в те голодные времена досыта, и одевали не хуже, а может, и получше его сверстников: дед был зажиточным хозяином. Вроде бы хорошее, беззаботное было детство у Степана. А только начнет вспоминать и редко-редко вспомнится какой-нибудь светлый счастливый день, а больше всё какие-то тусклые, однообразные. Даже сверстников в тех детских годах не всех хорошо помнит. Хорошо помнит только деда…

А вот Степан видит себя в осеннюю темную ночь уже парнем. Окна в избе наглухо завешены одеялами, большой бабушкиной шалью. А Степан, прижавшись к толстой, в обхват, ветле, стоит перед домом в палисаднике. Стоит с топором в руках.

Один за другим мимо него проходят в дом сельские богатеи. Хорошо смазанная дегтем калитка открывается беззвучно, так же беззвучно — шмыг! шмыг! — проходят в нее и исчезают в сенях люди. Привыкшими к темноте глазами Степан хорошо различает каждого. А когда прошмыгивает в калитку последний, он еще долго стоит, прислушиваясь, а уж потом входит на подворье, спускает с цепи волкодава и открывает дверь в избу.

— Собаки Кирле на след не напали? — коротко, сухо спрашивает дед, словно бы вонзая в Степана свои острые, черные глаза.

— Нет, они боятся ходить по ночам, — выдерживая взгляд, отвечает Степан.

После этого дед оборачивается к собравшимся и продолжает, начавшийся еще без Степана, разговор:

— Думаете, зря, просто так говорят про колхозы? Нет, не зря. Вон в Малой Трисирме коммуна появилась, значит, скоро и до нас дойдет. Хоть я никогда не был бедняком, а «Бедноту» прилежно читаю… Так что нам есть над чем подумать. У нас с вами — хлеб, а у кого-то хлеба нет. А голод не тетка, и потянется тот, бесхлебный, за нашим хлебушком…