Выбрать главу

Что говорить, не ангел Берлускони. Он, например, имеет много баб (боюсь, что наша власть на этом фоне почти святою выглядеть могла б): молчать заставил взятками и страхом актрису с танцовщицей наряду… Однако, говоря «Он всех затрахал», совсем не то имели мы в виду! Простили б мы дзюдо и джиу-джитсу, набор оздоровляющих диет, и несколько актрис, и танцовщицу (семнадцать лет? да хоть пятнадцать лет!), я не сторонник пьянок на балконе, и оргии на вилле, в общем, жесть, но в силу этих оргий в Берлускони хоть что-то человеческое есть! Не Цезарь, да, — но все же и не Брут он. Наш меньше ростом, смотрится не так — и как он был тобою перепутан? Вот разве оба кончили юрфак, но разве это сходство, Бога ради?! Ты этот пункт, пожалуйста, похерь: допустим, я и Мамонтов Аркадий окончили журфак, и что теперь? Я в страхе от такого прецедента, но как бы нам в нелепицу не впасть: мы просим, чтоб сменили президента, — а в Штатах Ромни ломится во власть!

Конечно, наш режим бы повалился, как повалился некогда Союз, — когда бы я конкретнее молился. Но не могу, о Господи: боюсь! Уже и мысли слушают за милю, и лирику, и просьбы к небесам… Мне не назвать конкретную фамилью. О Господи, ты угадаешь сам. В моей стране, суровой и холодной, не нужно революции, Отец. Я лишь хочу, чтоб лидер всенародный столкнулся тут с законом наконец, чтоб без восстанья, без кровавой пьянки он поплатился на моих глазах…

Иду гулять. И вижу — на Лубянке Навального кидают в автозак.

Календарное

Владимира Путина удивила анонимность в Интернете. «Сегодня ведь не 37-й год — что хочешь, то и говори, тем более в Интернете, „черный воронок“ за тобой не приедет. Чего прятаться-то?» — считает президент.

Я в подпитье вчера завалился домой, бил посуду и пел в неглиже: он сказал, что сегодня не тридцать седьмой! Слава богу. Казалось, уже. А сегодня проснулся и думаю: ой. Вместе с хмелем исчез и покой. Он, конечно, сказал, что не тридцать седьмой, это добрая весть, — но какой?

Я возрос на фантастике, юный урод с оптимизмом в советском мозгу, — и что это две тыщи двенадцатый год, я поверить никак не могу. Я не думал, что яблони будут цвести по бокам марсианских дорог, но молельные комнаты — Боже, прости, — в средней школе представить не мог. Да, не тридцать седьмой, но глаза растопырь на окраску судейских чернил! (Правда, Сталин, хоть был совершенный упырь, за границей бабла не хранил.) Называя сатрапов врагами труда, наша русская Муза права, но Лубянка работала даже тогда не настолько спустя рукава. Хоть заплечная логика вечно крива, но кривеет с течением лет: доходило до планов по взрыву Кремля. До еврейского чучела — нет. Я не знаю, виновна ли в этом спина или, может, случился прострел… Мне Анжелу не жалко — и кто мне она? — но вчера я ее пожалел. Мы еще не являем расстрельную прыть, хоть вернули понятие «враг», — но ведь мы сверхдержава, итить-колотить! Мы не можем позориться так! Даже «Шпигель» при свисте верховной пращи рассмеялся, бояться устав. Посадить тебе мало — валяй, клевещи, но придумай какой-то состав! На страну накатилась такая пора, что застряла — ни взад, ни вперед, и палач не умеет держать топора — помощь зала все время берет. Да и в зале уже начинают вздыхать, палача обзывая шутом: только нацики просят — «Пусти помахать!»… Но ведь их не оттащишь потом!

Присмотрись, моя Родина, зренье промой: не застой на дворе, но отстой. У одних получается тридцать седьмой, у других — девяносто шестой. Одному открывается щедрый просвет, а к другому ползет крокодил. К Сердюкову претензий у следствия нет: на Болотную он не ходил. Я не враг Сердюкову, я сам не монах и терпеть не могу недотрог — мне претит пребывание в двух временах, а с учетом нацлидера — в трех. У нацлидера — время расправ и щедрот, расточаемых щедрой рукой. Я не знаю, в какой он эпохе живет. Я не видел эпохи такой. Он засел на каком-то таком рубеже, где теряется взгляд чужака: то ли там, где истории нету УЖЕ, то ли где не настала ПОКА.

Мой рассудок убогий до боли в мозгу повторяет себе: понимай! Никаких аналогий найти не могу — разве поздний уже Николай, консерваторов идол и фрейлин герой, обладатель чугунной спины… Восемьсот пятьдесят, полагаю, второй, за три года до Крымской войны; революций боится, все время следит, чтоб Ла-Тампль не внедрили ему… Достоевский сидит, и Тургенев сидит и на съезжей кропает «Муму»… Это было всеобщее горе уму и частичный отказ от ума; над страной уже внятно звучало «Муму» — но страна оставалась нема… А потом нас подставил изменчивый Марс, и Отчизна проснулась с трудом. Это было уже, повторилось как фарс, а вернулось уже как дурдом.