Вадим не знал, что на первом же допросе Горгоньский раскусил его, понял, что «не велика птица» попалась в его сети. Ротмистр мог бы удовлетворить просьбу Охлопкова — отдать Вадима на поруки, но у него был свой план…
На втором допросе Горгоньский, взяв еще более грубый, не терпящий возражения тон, сказал, что в расшифрованном письме (а оно действительно было расшифровано!) говорится о подготовке к террористическим актам и что это подтверждается показаниями других обвиняемых.
— Определенно пахнет пеньковым галстуком! Учтите! — Перед Вадимом встал призрак виселицы. Ужас, жажда жизни, сознание беспомощности — все эти чувства раздирали ему сердце.
— Нет! Нет! Клянусь! Честное слово!
— Честное слово крамольника здесь не котируется! — сердито усмехнулся ротмистр. — Вы уже запирались в том, что вашей рукой писано письмо. И опять запираетесь… Ну, что же, еще раз я вас изобличу! Вот смотрите, эта группа цифр что обозначает? Что? Не «подготовка» ли? А? Что?
— Да… но ведь не к террористическим актам!
— К светлому Христову воскресенью? — ироническим тоном, подчеркивая недоверие к Вадиму, спросил Горгоньский.
— Речь идет о подготовке к конференции… К общепартийной конференции, — повторил Вадим, не замечая, что сам идет в сети. — Если хотите, содержание письма как раз оправдывает меня… и других… Мы пишем, что конференцию следует отложить, что выборы перевальского делегата произведены неправильно… что нет здесь организации, а только отдельные члены партии… И мы высказываемся за легальную рабочую партию! Вот о чем письмо, а совсем не о терроре!
Горгоньский внимательно, но с тем же насмешливым, недоверчивым выражением выслушал юношу.
— Бросьте! — сказал он. — Вишь, какая невинность! Флер д’оранж какой! Цветочек! Кто состоит в организации?
Вадим молчал.
— Живо, — свирепо сказал Горгоньский. — Мне некогда!
— Я знаю только одного человека… он давал мне поручения… я… не назову его!
Задумчиво поглядел на Вадима Горгоньский. Проговорил как будто про себя:
— А вот Полищук не столь благороден… он назвал…
— Не может быть!
Но, произнося эти слова, Вадим уже начал сомневаться в Полищуке.
— Сам же он вовлек вас и сам же оболтал… Хорош гусь?
— Что же… — горько сказал Вадим, проводя пальцами, как граблями, по волосам. — Что же… — повторил он с горькой усмешкой, — значит… остается… только подтвердить его показания!
Он «подтвердил».
Через некоторое время Горгоньский кивком пальца подозвал писаря, который, не разгибаясь, строчил что- то в углу. Пробежал глазами написанное и передал Вадиму:
— Прочтите и подпишите.
— Что?
— Протокол допроса.
Вадима неприятно поразила форма протокола; здесь не было, как в «листке», вопросов и ответов: «Спрошенный обвиняемый Солодковский Вадим Михайлович добровольно признался, что…», а дальше был сжато изложен смысл его ответов. Выходило, что он сам рассказал о том, что был вовлечен в организацию Полищуком, выполнял такие-то задания, писал такое-то письмо за границу.
Словом, будто кто-то слегка нажал кнопку, и Вадим излил все, что знал, — без мучений, без колебаний, охотно!
— Ваших слов тут нет, господин Горгоньский, — сказал юноша, обмакнув перо и нерешительно глядя на ротмистра.
— А зачем мои слова? Разве я — обвиняемый?
Вадим подписал.
— Выйди, Ерохин! — приказал Горгоньский. — Пусть конвой приготовится!
А когда они остались одни, подошел к Вадиму, хлопнул его по плечу и весело сказал:
— Теперь вы, говоря высоким штилем, предатель! Податься вам некуда, и…
У Вадима в глазах позеленело…
— Я? Как? Да ведь Полищук…
— Ни черта Полищук не сказал! Это моя военная…
— Подлость! — выкрикнул Вадим и, охватив руками голову, стал раскачиваться из стороны в сторону.
— Военная хитрость! — как будто не слыша его выкрика, продолжал Горгоньский. — Вот вам выбор: или работа для нас — с подпиской, форменно! — или тюрьма, ссылка, презрение «товарищей».
— С собой покончу!
— Ничего, обойдется, — пренебрежительно уронил ротмистр и вызвал конвоиров.
По дороге в тюрьму Вадим с трудом сдерживал истерические рыдания. «Приеду, упаду на колени… признаюсь… Пусть, пусть презирают! Я достоин презрения… Идиот! Тряпка! Несчастный я человек!»
Он шел по тюремному коридору, не замечая, куда его ведут, и желая только оттянуть миг встречи с Полищуком, с Чекаревым… Когда открыли дверь камеры, он невольно попятился. Конвоир грубо втолкнул его.
Вадим оказался в одиночке!
В первый момент он обрадовался этому: их нет здесь! Они не взглянут на него с омерзением, не назовут предателем!..
В тусклом свете лампы юноша разглядел иззелена-серые стены с черными трещинами, окошечко под потолком. В камере пахло угаром. Отсыревшие стены слезились.
Он кинулся на соломенную, дурно пахнущую постель. От угара стучало в висках, шумело в ушах. Клопиные укусы жгли тело. Одно желание было у него: перестать чувствовать.
«Надо спокойно обдумать, как покончить с собой!»
Рыдания его перешли в истерический смех, когда мелькнула мысль: «Боялся виселицы, а сейчас сам ищу…» Заплаканными глазами поглядел на оконную решетку. Если подтащить стол, а на стол поставить табурет… Вадим, еще не вполне веря своему решению, поднял хромоногий стол, понес… Чей-то грубый окрик остановил его, — в волчок за ним наблюдали. Он снова лег и стал перебирать в памяти все известные ему способы самоубийства. Можно, разбив очки, стеклом вскрыть вену… но хватит ли силы воли? Все в нем нервически сжималось, когда он представлял себе это… Разбежаться и размозжить голову о стену?.. Нет! Надо найти смерть скорую и — главное — безболезненную!
Вадим решил умереть от голода. Да, это медленная смерть, но смерть без особых мучений, ничего не надо делать над собой, а только терпеть… Ему казалось, что он вытерпит муки голода… тем более что в данный момент он чувствовал отвращение к пище.
Решение это оставалось непоколебимым в течение двух дней, пока возбуждение не пошло на убыль. На третий день он с трудом отказался от еды. Запах противной баланды вызывал аппетит! На четвертый день начались настоящие муки. Незаметно для себя Вадим перешел от мыслей о своей никчемности и подлости к гастрономическим мечтаниям. Закрыв глаза, он представлял себе пасхальный стол, окорок, крашеные яйца, куличи… дразнил его воображение гусь с яблоками… буженина… жирные оладьи… пироги…
На пятый день он с жадностью съел и баланду, и кашу, и хлеб! И, хотя ему показалось, что он не наелся, — желудок к вечеру заболел. Мучаясь от боли и отрыжки, Вадим мысленно винил во всем дядю: «Как с пасынком, со мной обращался… сам толкал этим к протесту… вот и довел до тюрьмы… до болезни…»
Потом, когда боль прошла, он задумался над своим будущим. Революционная работа его больше не привлекала. «Нет, довольно! Глупости — по боку! Любой ценой выбраться отсюда — и никакой политики! Спасибо! Сыт по горло! Отныне одна „политика“ — устроиться, выбиться, выйти в люди!»
Утром совесть снова начала мучить его.
Он решил, что жить не стоит. Но надо выбрать смерть легкую и приятную.
«Выйду из тюрьмы, добуду морфию, выпрошу у тетки денег, пойду в ресторан… Эх, и напьюсь же я!.. Пьяный приму морфий… и все!»
Через десять дней Горгоньский вызвал Вадима к себе.
«Что же, — думал юноша, подымаясь по лестнице в сопровождении жандарма, — ведь я не в силах больше видеть эти стены с трещинами и дышать угаром! Только одного хочу: выйти на свободу и умереть. Для этого надо дать подписку? Извольте, дам… воображайте, что я — ваш, а вы мне только руки развяжете!»
И, размягченный, расслабленный жалостью к себе, он предстал перед Горгоньским.
Жизнерадостный Горгоньский ласково встретил его:
— Ну, упрямец нехороший, что скажете?
— Я дам подписку, — через силу ворочая языком, ответил Вадим и упал в кресло.
— Нервы-то! Нервы-то! Как у барышни! Нате, выпейте воды.
Стуча зубами по стакану, Вадим выпил.
Горгоньский распорядился принести коньяку, сунул Вадиму в рот папироску.
— Успокойтесь, примите нормальный вид — ничего трагического не произошло! Выпьем за юность!