Анфиса села на бережок, дала сыну грудь.
Последний день пути выдался тяжелый. Навстречу шли и шли отряды. Ефрем Никитич сворачивал в канаву, пережидал. Было страшно жарко. Анфиса чуть не задушила своего Борю — укрывала, чтобы мальчик не наглотался пыли.
В Лысогорск приехали поздно вечером. Их несколько раз останавливали в городе патрули, проверяли документы.
Как сквозь сон, видела Анфиса неясный отсвет пруда, громаду Лысой горы, господский дом с колоннами, длинную церковь напротив, неподвижные фигуры памятника Сан-Бенито, черные трубы умолкшего завода.
Проехали по плотине. Пошли здесь улочки с маленькими домами, как в Верхнем поселке. На душе стало повеселее… Вот и Феклин домок, обшитый тесом, приукрашенный любовно руками Митрофана.
На стук выбежала Фекла и, не отпирая ворот, спросила:
— Не ты ли это, родимый тятенька?
— Отпирай, свои! — отозвался Самоуков. — Привез тебе гостей целый воз. Дорогого гостенька привез старухе своей — Бориса Романовича!..
Анфиса так устала, что только бы ей голову до подушки донести… Однако крепким оказался только первый спень, как у них в деревне называли первый сон. Лежа в полудремоте на Феклиной двуспальной кровати в боковушке, она прижимала к себе Борю — оберегала от племянника, спавшего у стены. Трехлетний Тюшка спал неспокойно.
Ефрем Никитич с Феклой вышли дать корму Бабаю. Мать, оставшись вдвоем с Фисиной свекровью, растужилась:
— Куда мы свои головушки приклоним, сватьюшка? Как бы в ответ на эти слова послышался голос Феклы — она убеждала Ефрема Никитича, что Митрофан всех их оставит у себя.
Шагнув через порог, Ефрем Никитич сказал жене:
— Слышишь, мать, что Феня говорит? Не знаю, как тебе, а мне жить у Митрохи — против совести…
Фекла заплакала:
— Мне-то муж простил, тятенька с мамонькой… только ты, родимый тятя, не прощаешь, укоряешь.
— Я и не должен прощать: я тебя воспитал, с меня взыск… А разве я когда учил тебя худу?
Старушка Яркова вступила в разговор:
— Сватушко! Простил бы дочь-то! Она свой грех кровавыми слезами оплакала, я — свидетель, как она себя казнила… да еще, поди, муж взбутетенькивал сколько времени… Пожалей!
— Муж не потрогал! — громко сказала Фекла. — Тятя, послушай! Подивись на моего Митрофана… может, сердце твое отмякнет!
И она начала рассказывать тихим, дрожащим голосом:
— Житье мое, пока Митроша не пришел, было ужасти подобно… вы от меня отказались, народ смеется… И вот… помню, как сейчас… в воскресенье… только дожжичек прошумел, солнышко воссияло — стук-стук под окошком… Соседка… «Фекла! Ничего не знаешь? Митрофан идет! Сейчас будет! Жди!» А я схватила Тюшку, не знаю, куда деваться: то ли топиться бежать, то ли спрятаться куда. Тятенька сидит — почернел весь. У мамоньки зубы чакают. Она зачем-то стала лампадку зажигать…
И вот идет мимо окошка мой Митрофан: в казинетовой визитке, в белой шапочке, все неруськое… Идет, голову повесил, — ему ведь та же самая соседка сразу же и наязычила на меня! Идет он, ступя не ступя. Мы никто навстречу ему не бежим. Вот уж и на крылечко взошел… грязь с сапогов скребком обдирает… Стоял, стоял… Мы затаились, не дышим, а он все чего- то думает. Как зашел в избу, забилась я в угол.
А он сел с приходу на лавку, не поздоровался, захватил вот так вот голову: «Сняла ты, Феня, с меня головушку!»
Я говорю невнятно: что, мол, ты хочешь, то со мной и делай, воля, мол, твоя. Он посидел, помолчал… «Да ведь что с тобой делать-то?»
А Тюшка вырвался от меня, подбегает к тятеньке, к свекрушку моему, сует ему в руки баклушечку, говорит: «На, тятя, на!» Я кинулась, ловлю Тюшку за подольчик, увести его с глаз долой подальше… А Митрофан вдруг говорит: «Учи его меня тятей звать».
Последние слова она произнесла благоговейным шепотом. Наступило молчание. У Анфисы весь сон прошел. Она лежала, дивилась: «Вот какой, оказывается, Митрофан-то! Как это он мог переломить себя». Анфиса перебирала в памяти известные ей случаи, когда солдат, возвратившись, узнавал, что жена без него согрешила. Один выгнал свою жену, другой бьет смертным боем, а то, бывало, и совсем убивали…
Кто-то властно постучал у ворот, и Фекла, сказав: «Митроша!» — легко, как на крылышках, полетела отворять. Слышно было, как она торопливо рассказывала, что приехала к ним родня…
Властные, четкие шаги зазвучали в сенях. В горницу вошел рослый Митрофан.
— С приездом, тятенька и сватьюшка! — сказал он, сдерживая свой густой голос. — Милости просим! А Анфиса Ефремовна где? Здорова ли?
— Спит… — робко, искательно ответил старик. — Уж прости, наехали… беда пристигла… Квартеру найдем, ослободим, Митрофан Спиридонович.
— Тятенька, — строго сказал Митрофан, — о квартере не поминай! Или и вправду ты нас за родню не считаешь?
— Спасибо тебе, Митрофан Спиридонович, за доброту твою… Давай, нето, рассказывай о своих делах. Фекла говорит, ты в отряд записался. Не боишься свою семью осиротить, как наш Роман Борисыч?
— Я знаю одно: надо защищать революцию от белых гадов.
— Мы ехали — видели: окопы роют… видно, ждете гостеньков?
— Ждем, — ответил Митрофан. — Гостинцы им готовим! — добавил он с угрозой.
В сентябре вторая дивизия с боями отошла к Лысогорску. Командование знало, что стоит врагам захватить Лысогорск, и они отрежут первую дивизию, «запрут» ее в районе Восточной железной дороги… Третья армия резервов не имела, и гибель двух дивизий была бы страшной катастрофой.
Всего этого не знал и не мог знать рядовой боец Митрофан Бочкарев, но чутьем бывалого и умного солдата он угадал, что опасность нависла большая, и не скрыл это от родных.
— Как начнется орудийный обстрел по Лысой горе, залазьте все в погреб и носу оттуда не показывайте!! А я больше пока домой приходить не буду, отлучаться из казармы нельзя.
И вот вражеская дивизия Войцеховского, при десяти орудиях и двух бронепоездах, — по линии, по шоссе и по лесам навалилась на Лысогорск.
Бой начался на рассвете. От близких разрывов заходила под ногами земля. У Бочкаревых в доме все переполошились, побежали в погреб… только Анфиса спряталась с Борей за печку, боялась она простудить малыша. Увидев, что любимой дочери нету с ним, вылез Ефрем Никитич. А за ним и Фекла, и старушки выползли на белый свет. В погребе, в темноте, было страшнее…
Вражеская артиллерия била все ближе… Но и своя батарея на Лысой горе не дремала — палила и палила!
Но вот орудийные выстрелы умолкли, и слышно стало пулеметную стрекотню… даже отголоски «ура» долетели до слуха. Фекла помертвела.
— Знать-то, сюда их допустили! Знать-то, в Голяцком палят… Ох, не видать мне Митрошу! Отступил! Меня оставил!.. Побегу узнаю…
Выскочила за ворота и оробела: улица была совсем пустая, а на дороге ни с того ни с сего пыль взвилась облачками. Почему-то страшно стало ей от этих беззвучных вспышек.
Мимо шел раненый красноармеец с рукой на перевязи. Разорванный рукав болтался.
— Дяденька, милый, неужто наши подались? Отступили?
— Дай мне пить, молодушка…
Фекла притащила туесок с квасом, напоила раненого. Он сказал:
— Не робей, тетка! Гадов мы понужнули, теперь бегут от Лысой от горы!
Пыльные облачка больше не взлетали над дорогой.
Стрельба стала затихать. «Да ведь это пули были!» — в страхе подумала Фекла.
Анфиса сказала ей:
— Давай, Феня, вытащим бочонок на улку, может, пойдут еще раненые или вообще бойцы, пить запросят.
Сестра с радостью согласилась: нет того хуже, как сидеть без дела, когда другие жизнь свою на кон ставят.
Ефрем Никитич тоже вышел за ворота.
— Слушайте, девки! Не буду я сидеть, как запечный сверчок, пойду на позицию! Что в самом-то деле… не баба ведь я!.. Пойду!
Он ушел, а через час возвратился сердитый.
— «Сиди дома, дед!» А? «Сиди дома, дед!» — возмущенно повторял он сказанные кем-то слова. — Окопы рыл, так «молодцом» был!.. а теперь «дед»! Погодите, ужо я вам докажу, какой я дед!..