Выбрать главу

— Да не врите вы, — оборвал отец Петр, — знаю, не маленький.

Фельдшер ушел, оставив бутылочку микстуры.

— Ипекакуанка, она хоть помогает мокроте отделяться, — сказал он Вере. — А больному все же приятнее, когда лекарство подают.

Наступил вечер. Отец не велел закрывать окна и зажигать огонь. Подул ветер. В комнате посвежело.

Больной задремал. В комнате стало совсем темно. Слышно было, как Настя ставила самовар, пила чай, возилась тихо на кухне. Потом она легла и скоро запохрапывала с веселым носовым присвистом. Утомленная мать тоже заснула, не раздеваясь.

— Ты здесь, мила дочь?

— Здесь, папочка! Вот я…

Девушка положила голову на подушку рядом с его головой.

— Ты мою жизнь знаешь, Вера. Сам хлебнул горя… оттого и ненавидел мироедов… а крестьянское сословие любил. Крестьянская жизнь тяжелая, горькая… Крестьянин, мила дочь, мученик! И нет ему облегчения, исхода нету…

Он попросил пить.

— Пожил бы, посмотрел бы, как большевики придут править… Интересно мне… До сих пор люди свое святое… как это?., слово-то? испохабили. Что вышло из учения Христа? Его именем народ мучили!.. А наш брат?.. За кого хочешь иди замуж, только не за поповича и не за кулацкое отродье. Есть ли хоть одна чистая душа среди долгогривых дураков?

— Есть! — с ударением сказала Вера.

— Это ты про меня… а я не был пастырем добрым. Подлость сделал — струсил… не обличил Катовых… побоялся… прикрылся «тайной исповеди»… Сколько раз каялся, что принял сан!

В тоске он тяжело ворочался на постели. С ужасом Вера заметила, что дыхание у него стало отрывистое и затрудненное.

— Кротости, всепрощения во мне не было, — снова раздалось из темноты. И с каким-то вызовом, высоким надтреснутым голосом отец продолжал:

— Да и нужно ли это всепрощение?.. Не нужно оно!

Вера видела его смятение.

— Папа, есть бог? — тихо спросила она, желая заглянуть в самую глубь родной мятежной души.

— Есть! — строго ответил отец. — Всю жизнь верил и умру с верой. Веру мою ты не отымешь!

Он замолчал… забыл о том, что не один. С безысходной тоской, с мучительным призывом вытянул шею и поднял глаза к низкому сумрачному потолку. Белая рука мелькнула в воздухе, творя крест.

Прошептал из глубины души:

— Верую, господи!

И еще тише, еще мучительнее:

— Помоги моему неверию!

И вдруг пришел в исступление: стал кашлять, плеваться, грозил в пространство иссохшим кулаком:

— Зря жил!.. Ушла жизнь!.. Псу под хвост!.. Псу под хвост…

Жена, ничего не понимая спросонья, кинулась к нему, уронила стул:

— Худо тебе? Вера… фельдшера… Петенька… исповедаться?

— Исповедался уж… отстань… — устало распустившись весь на ее руках, сказал отец Петр и отвернулся к стене.

XVII

Из ворот тюрьмы вышла партия арестованных.

При первом взгляде могло показаться, что собрали сюда нищих, дряхлых стариков и старух со всего города. У одних — костлявые, у других — неестественно раздутые лица были одинаково по-тюремному бледны, глаза — тусклы. Никто не держался прямо. Почти все носили следы истязаний. Одежда была в лохмотьях, одинаково грязная.

Конвоиры прикладами «выравняли» ряды, и колонна поползла по Сибирскому тракту.

Первой справа в последнем ряду шла иссохшая седая женщина. Длинные волосы перевязаны были у затылка тесемкой. Шла она в порванном черном платье, свободном, как балахон, в башмаках на босу ногу. Левая рука висела на грязной повязке. После недавнего перелома рука срослась неправильно — пальцы, прижатые к ладони, не разгибались.

Так выглядела после трех месяцев тюрьмы Мария Чекарева.

В конце марта Перевальская подпольная организация провалилась, ее предал провокатор. Мария в это время уезжала и только после возвращения узнала о провале. Схватили Якова, который был послан в Перевал Андреем (Свердловым) и несколько месяцев руководил всей работой. Арестовали старую большевичку Оттоновну, весь комитет. Пятерки на предприятиях уцелели только потому, что провокатор не успел вынюхать их, — надеялся, что под пытками члены комитета расскажут все. Он просчитался.

Мария легко восстановила связи с заводами, — ведь она лично знала старых подпольщиков. Провели собрание, выбрали временный комитет. Комитет счел святым долгом прежде всего организовать побег товарищей: медлить с этим было нельзя, им угрожал расстрел.

Связь с заключенными установили через сестру одного из уголовников, который убил солдата, обесчестившего его жену. Сестра передавала записки и поручения брату, а тот — в камеру политических. Она должна была немедленно известить Марию, как только будет вынесен приговор. По дороге к месту казни (тогда казнили всех за кладбищем, в лесу) можно будет напасть и отбить осужденных.

Уже создана была группа, роздано оружие… Все расстроилось только из-за того, что на несколько дней запретили свидания с уголовными.

Вскоре арестовали и Марию.

Кто ее выдал, осталось неизвестным.

Она не назвала своего настоящего имени. На очной ставке Баринова опознала ее, но Мария продолжала твердить: «Я мещанка города Твери, Ольга Назаровна Луговая, жена прапорщика». Были очные ставки с другими заключенными, соратниками ее по подпольной работе. Ни она их, ни они ее «не узнали». Степка Ерохин, к счастью, в лицо ее не знал. Боялась Мария появления Солодковского, но того, по-видимому, не было в городе.

Так и осталось под сомнением, кто она. В тюремных списках значилось: Луговая — Чекарева.

Мария попала в страшный ерохинский застенок, и только через два месяца ее перевели в городскую тюрьму.

На допросы ерохинцы водили по ночам. На расстрел — тоже. Поэтому, когда вызывали из камеры, заключенный не знал, на казнь его ведут или на новые муки. Допросы всегда сопровождались пытками.

Уже входя в комнату «следователя», Мария знала, что неопрятный человек с бабьим лицом будет задавать одни и те же вопросы: «Ты большевичка? Ты участвовала в расстреле августейшего семейства? Назови соучастников!» Не только всех мужчин, но и женщин, начиная с жены военкома Лёзова, кончая сторожихой райсовета Павловой, он спрашивал об этом, — всем старался «пришить» участие в расстреле Романовых.

Вопросы он задавал скучным голосом и так же скучно приказывал:

— Разложить…

Пороли всегда до обморока.

Самый страшный допрос был в присутствии Ерохина. В ту ночь ей стали втыкать булавки под ногти.

Это ни с чем не сравнимая мука… Одно желание — умереть, перестать чувствовать.

Палачи давали передышку:

— Будешь, стерва, говорить?

«Говорить?!» — Марию приводило в отчаяние уже то, что она не может сдержаться, не кричать… Говорить она не стала бы, даже если бы ей все пальцы отрезали!

Степка Ерохин стал выворачивать руки.

«Умираю…» — подумала с облегчением Мария.

Очнулась она в камере.

Больше ее не вызывали. Измученное тело отдыхало. Боль в раздутых багровых пальцах и в переломе день ото дня тишала… но душевным мукам не было конца.

Как-то перед утром возвратилась «с допроса» в камеру Поля — общая любимица, шестнадцатилетняя девочка, сидевшая за отца-красноармейца… вошла, рухнула на нары и завыла… ее изнасиловали ерохинцы.

Вскоре увели на расстрел жену комиссара Лёзова. В ту же ночь мать ее сошла с ума. В мертвой тишине камеры послышалось вдруг пение… свадебной песни. Старушка падала — «хлесталась» на нары, как невеста на стол, и причитала визгливым голосом:

Отдает родимый батюшка Из теплых рук во студеные, Из мягких рук во железные!

— Ой! Не щиплите, гуси серые! — взвизгивала старуха, защищая руками избитое тело.

Не сама я к вам залетела! Занесло меня неволею, Что такой большой погодушкой! И поставили младешеньку…

— К стеночке? — вдруг, точно опомнившись, спросила она и обвела взглядом плачущих женщин. — Это Лизу-то? Лизу-то? Рожоную?