И перед коммунарами он форсит золотишком этим из дробин. Вот, мол, могу в люди выйти, а коммуны держусь, потому дело совестливое. Это он так по-своему за коммуну стоит, — и снисходительно заявил: — Папаша у нас теплый, за людей тревожится, чтобы коммуну не кинули. Вот и напускает на себя форс.
От этих слов Васятки стало на сердце Тимы сразу спокойно, тепло.
Наутро, когда Тима собрался ехать обратно в город, Двухвостов сказал:
— Ухов твоего коня мобилизовал дровишки возить, так что ежели есть интерес, ступай пока с моими ребятами на реку: рыбу из проруби можно прямо руками таскать.
На этот раз Тиме не очень понравилось это слово — «мобилизовал». Какое имеет право Ухов командовать городским конем? Обрадовался, что Тима не совсем взрослый, и захватил, как налетчик!
Но Двухвостов утешил:
— Председатель велел сказать: сена выдадим с полвоза, только, мол, пусть сначала отработает конем.
Сразу повеселев, Тима согласился идти на реку. Пошли на широких, коротких, подбитых лосевыми шкурами охотничьих лыжах, так как путь лежал через увалы и сопки.
Ночью прошел снегопад.
Деревья на опушке белой березовой тайги светились меловой берестяной кожей. Под тяжестью сизого снега, повисшего на ветвях сырыми сугробами, многие из них согнулись, как луки, и сунулись кронами в землю.
У некоторых стволы от непосильного напряжения лопнули, и из них торчала взъерошенная желтая щепа.
Только дородные кедры молодцевато и осанисто держали в своих могучих ветвях тысячепудовую снежную тяжесть, не обронив с себя ни одной ветви.
На крутых сопках стояли краснокожие сосны. Высоко, как остроконечные башни, вонзаясь в небо, они проткнули снегопад своими зелеными лезвиями и были слегка запушены только на нижних, крылатых ветвях.
Зато снегопад безжалостно раздавил в падях черемуховые рощи. На снегу валялись обломки ветвей и поверженные вершины старых деревьев, которые не моглп уже покорно сгибаться до земли под снежной тяжестью.
Тима жалел и березы и черемухи, которые гибли сегодня ночью в тайге, когда снегопад, будто седой медведь, обламывал им ветви, пригибал к земле. И Тима словно слышал их стоны, когда лопалась кожа стволов, обтянутых гладкой, белой у березы и смуглой у черемухи котэой.
Конечно, зимой они несчастные, облезлые, голые, полумертвые от стужи. И как завидуют они, наверное, кедрам, соснам, елям — вечнозеленым, с незамерзающей желтей смолистой кровью, обогретым зеленым иглистым мехом хвои. Но зато как прекрасны они весной и летом, как дивно пахнут, словно сады. И если хвойная тайга мертва, не слышно в ней птичьих голосов, то лиственная полна щебета, розовоперого сверканпя, и пахнет от нее, как в шкафу с мамиными платьями: тонко, тепло и нежно. А в сосновом бору, как в сумрачной церкви, уныло и строго пахнет ладаном, и на земле лежит бурой кошмой опавшая хвоя, сквозь которую с трудом пробивается трава.
В березняках и черемушниках растут всегда самые дивные цветы, и в пахучем легком воздухе, как крохотные солнечные слитки, мелькают пчелы.
Пробираясь наискосок в мохнатом рыхлом снегу к вершинам таежной сопки, мальчики молчали, стараясь каждый первым добраться до вспученной макушки горы, откуда можно съехать вниз по обратному скату почти к самому берегу реки.
На вершине сопки лежала большая колода с выжженным крестом и прибитым к ней железными костылями куском цепи от ножных кандалов.
Подойдя к колоде, Васятка перекрестился, положил шапку на землю, произнес молитвенно:
— Ничего не прошу, все обожду. К топорищу топор, к кошельку деньги, к уздечке коня. Пусть мягкая тебе будет земля. — Обернувшись к изумленному Тиме, шепотом деловито посоветовал: — Ты у пего тоже чего-нибудь выпроси: если с чистой слезой, то даст.
— А он кто? — спросил Тима.
— Каторжный варнак Устинов, не знаешь, что ли? — удивился Васятка и, надев шапку, кивая на колоду, пояснил: — Святой мученик, но не церковный, а так от народа прозванный. Даже от зубной боли исцеляет, если щепку с колоды на мяте настоять. Видал — вся пошкрябана: сюда много людей кланяться ходит.
Тима слышал от отца о народовольце Устинове, сосланном в Сибирь на каторгу. Убежав с каторги, Устинов два года скитался в тайге, его застрелил в спину деревенский стражник "за подстрекательство крестьян к бунту".
У отца даже хранилась небольшая брошюрка Устинова, где он популярно излагал устройство вселенной.
А оказалось, Устинов — святой.
— Устинов кто? Революционер, да? — не совсея уверенно осведомился Тима.
— Говорят тебе, мученик! — рассердился Васятка. — Ухов — тот революционер, а этот сам от себя ходил.
А цепь заместо вериг таскал. Он против попов был, так они ему за это настоящих вериг не продали, — и, натянув поглубже шапку, приседая, лихо крикнул: — А ну, други, напрямки, кто за мной?
Почти сидя на лыжах, Тима катился вслед Васятке в облаке сухой снежной колючей пыли. Было таксе ощущение, словно мчится он по вспененной белой стремнине бешеной горной реки, проскакивая рядом с твердыми, как скалы, стволами лиственниц. Ослепленный снегов, задыхаясь от тугих струй леденящего ветра, ужасаясь от мгновенной близости деревьев и бездонной крутизны падения, подбрасываемый на ухабах, Тима катился вниз, обессилев от скорости и страха, но все же сохраняя в сознании единственное: "Нет, ни за что не раздвину ноги, чтобы задом зарыться в снег и этим остановить падение.
Лучше разбиться о дерево, чем это".
И все-таки в самом конце спуска ноги его разъехались. Несколько мгновений он чувствовал, как колко шуршит под ним снег, потом Тиму с силой что-то поддало снизу — он ткнулся головой в сугроб и, утопая в нем, перекувырнулся, словно затянутый в водоворот. Выброшенный наружу, боком съехал по снежному насту и застрял в прибрежном кустарнике. Тима не ушибся при падении, но во всем теле чувствовал опустошающую слабость, как это бывало во сне, когда снилось, что летишь и потом вдруг низвергаешься вниз и просыпаешься.
Тима не спешил встать и терпеливо ждал, пока небо и снег перестанут тошнотно вращаться, а руки и ноги снова сделаются своими.
Река лежала в берегах, как бесконечная гладкая дорога. Каждая выдолбленная во льду лунка была накрыта от снега шалашом из еловых ветвей. Отдышавшись, Тима подобрался к одной из лунок и, просунув голову в шалаш, заглянул в прорубь. В зеленоватой воде кишели рыбы, и у всех у них жадно шевелились жабры. «Дышат», — подумал Тима и вспомнил, как однажды он и его друг Яша Чуркин освободили задыхающихся рыб из затхлой воды садка и как потом гордились этим, считая себя самыми добрыми людьми на свете, хотя прокопать к реке канаву было значительно легче, чем коммунарам долбить твердый, словно литой из стекла, трехаршинный лед, тупя о него железные кайла и пешни. Значит, добрых людей после революции стало на свете очень много. Тима сказал Васятке:
— Хочешь, я тебе свои варежки подарю? А то ты с голыми руками простудишься.
— На кой! — беспечно ответил Васятка. — Медведь всю зиму босой ходит, а не простужается. А заставь его месяцок в валенках походить, враз осопливеет. Голой рукой в лесу работать сподручнее, а я в коммунном отряде за дровами числюсь, — и похвастал: — За мной даже топор записан, который прежде Прохорова был. Так он каждый раз теперь тревожится: приду из леса, а он по лезвию ногтем — не ступил ли. Ухов объяснял: это у него от непривычки понимать общую собственность.
Тут же на берегу были сложены в поленницу мороженые щуки, таймени, сомы, муксуны. Разинутые щучьи пасти были так густо усеяны зубами, что напоминали надорванную подошву, утыканную гвоздями. А белые пасти сомов походили на ледяные гроты.
Взяв в руки по рыбе и постучав ими друг о друга, Васятка сказал печально:
— Крепко сморозшшсь, а нам не еда. Нет соли, без нее ухи не похлебаешь. В город подарим, для Красной гвардии: ей соль, говорят, дают… Вот подрасту еще маленько и наймусь в Красную гвардию за винтовку, буду самогонщиков ловить, чтоб хлеб на вино не переводили.