Выбрать главу

Чтобы не было так страшно спать в темного одному, Тима обычно клал к себе под одеяло мамино старенькое летнее пальто. И когда под одеялом становилось тепло, оп чувствовал, как от маминого пальто начинал исходить нежный запах мамы.

И темнота становилась уже не такой страшной, зловещей, и промерзшие, синие от лунного света окна не так жутко мерцали, не так пугал скрип стонущих половиц.

Тнма засыпал со сладким ощущением, что у него есть самое главное, самое прекрасное на свете — мама.

…Яков Чуркин пришел к Тиме совсем рано, когда Тнма лежал еще в постели. Яков принес в качестве гостинца кастрюльку кипятку, и потому не нужно было ставить самовар. Заварив морковный чай, мальчики сели за стол завтракать.

Яков сказал угрюмо:

— Сегодня чуть свет опять Елизариха приходила. Полы мыть. Но мы с Зинкой прогнали.

— За что?

— Хочет за отца замуж пойти, все к нам подлизывается. А я не желаю, чтобы у Зинки мачеха была. И без того она несчастная.

— А может, Елизариха хорошая?

— Если она даже каждый день пироги печь будет, все равно мы неподкупные. Конечно, отцу что? Он с матерью плохо жил, даже дралнсь. Она в порту торговлишкой занималась, закуску всякую продавала, ну, и водку из-под полы. А отец — рабочий человек, ему стыдно. Вот и лаялись все время. И пить с того начал. А как мама простыла — сначала болела, а после ноги отнялись; Зинку она уже больной родила. Отец ее корил за Зинку: мол, от жадности, беременная, в самую стужу торговать не бросала. Тоже опять ссорились. И он еще пуще от всего пить стал. А мы с Зинкой мать понимали, жалели, ведь это она для нас деньги собирала, чтобы мне в ремесленное училище поступить. Там за каждый месяц денежки платить надо. Да за инструмент, если испортишь, и форму купить надо… В вольной одежде туда не пускают. Помирала мать года два. Очнется маленько, лежит, ложки, ковшики из березового корня на продажу ножом режет. Она же вятская. Там все к этому большие мастера. Так и умерла с недоделанной солонкой в руке. Очень она все время тревожилась, что мы бедные стали.

И печально Яков объяснил:

— Мать всякому одна на всю жизнь дается. Хоть плохая, хоть хорошая, а на всю жизнь одна. Ее и люби до самой своей смерти. Мы так с Зинкой и решили. Вот и гоним, когда отца дома нет, Елизарпху. А она плачет.

Говорит, мужа на войне убили, страшно одной жить. Пожалейте, ребятки, я к вам со всей лаской буду. Видал, какая хитрая? Ее пожалей, а свою мать из памяти забрось. Нет, мы с Зинкой тут каменные.

Намазывая кусок хлеба топленым крупитчатым маслом, Тима сказал степенно:

— Тут один человек без матери тоже страдает.

— Померла?

— Нет, живая.

— Уехала куда?

— Так, недалеко.

— А почему уехала?

— С мужем поссорилась.

— А человек же тут при чем? Ежелп он ребенок, должна она совесть иметь. Ты эту тетку знаешь?

— Знакомая.

— Может, она чего не знает? Скажи все как следует.

А может, мне к ней сбегать? Уж я бы ей показал, как детей бросать.

— Нет, лучше я сам.

Пришла Зина.

— Иди домой, Яков. Опять Елпзарпха притащилась, снова плачет. Не могу я на ее черную рожу глядеть.

— Притворяется, — небрежно бросил Яков. — Черную рожу видит. Ничего она не видит. Вот я не могу в лнцо Елизарихе глядеть, ну, такое несчастное, и молотая совсем еще. Чего она в отце нашла? Зубов даже нет, капитан выбил.

И Яков ушел, сделав сердитое лнцо.

Почти неожиданно для себя Тима оказался на Бутнпевской, возле дома, где жила теперь Софья Александровна. Шел-шел по улице, думал, пдгп пли не идти к ней.

И вдруг решился. Ладно, будь что будет! Зайду, а там что-нибудь придумается. Может, даже вовсе ничего не скажу, отдам ппсьмо. и все.

Софья Александровна открыла дверь заспдчпая, в одной рубашке. Волосы все на одно плечо свестись.

— Ты? Случилось что-нибудь? — спросила она встревоженно.

— Нет, я просто так, в гости.

— Бот и хорошо. Значит, чай будем пить вместе, — с облегченном вздохнула Софья Александровна. — С примусом умеешь обращаться?

— Нет, — сказал Тима.

Софья Александровна выглядела совсем как девчонка:

губы опухшие, заспанная, зевает, показывая мелкие, как у кошки, зубы, на ногах опорки от валенок, которые она все время теряет.

— Я могу сэмовар поставить, — солидно предложил Тима.

— Зачем же самовар, когда есть примус.

Накачивая примус, Софья Александровна стала лениво одеваться.

— А ну, подай лифчик со стула, — командовала она. — Чулки, пояс и вот это.

Как-то Тима видел в журнале "Солнце России" картинку, изображавшую неодетую женщину, лежащую на тигровой шкуре с виноградной гроздью в изогнутой руке.

Женщина была такой красивой, что смотреть на нее вовсе не было стыдно. Но, хотя Софья Александровна тоже была красивой, Тима смутился: ведь она Нинина мама. Он почти прикрикнул на Софью Александровну:

— Чего вы передо мной неодетой вертитесь! Некрасиво это.

— Скажите пожалуйста, — небрежно отмахнулась Софья Александровна, тоже мужчина нашелся! — И, не обращая на Тиму никакого внимания, вытянув ногу, ловко, одним движением натянула чулок, потом сказала сердито: Порвался, черт. — Пожала плечами и заявила так, будто решилась на что-то очень важное: — Ну и пускай! А штопать не буду. — Надевая через голову платье, она сказала глухим голосом, оттого что лицо ее было закрыто:

— А я очень рада тебе. Знаешь, как одной скучно!

— А кто вас заставляет быть одной?

Стараясь поймать на спине пояс от платья, Софья Александровна сказала рассеянно:

— Плохо, когда человек остается один. Очень плохо.

"Ага, — подумал Тима, — значит, теперь все получится".

— А я вас обманул. Я ведь не в гости пришел.

— А мне все ратто приятно, что ты здесь, — весело, словно дразня Тиму, произнесла нараспев Софья Александровна.

— У меня письмо к вам от Георгия Семеновича, — поддаваясь веселому тону Софьи Александровны, также нараспев протянул Тима.

Лицо Софьи Александровны мгновенно изменилось.

Оно стало сразу надменным, презрительным, злым. Отрывисто и властно опа приказала:

— Разорви и брось в помойное ведро, немедленно! — Потом пренебрежительно спросила: — Зачем ты взял это письмо?

Тима малодушно признался:

— Я не думал, что я плохое этим сделаю.

— Не думал? — обрадовалась Софья Александровна. — Ну, тогда мир. И давай пить чай с сушками. Ты любишь сушки? Я, когда маленькая была, очень любила сушки.

— А теперь что вы больше всего любите?

Софья Александровна вдруг потемнела лицом и сказала печально:

— Когда некоторые люди становятся взрослыми, они постепенно теряют многое из того, что любили когда-то.

И самое страшное в таком человеке, когда он начинает любить только одного себя.

— А я знаю, о ком это вы! — радостно сказал Тима. — Вы так про Георгия Семеновича думаете. Но это неправда, оп мне сказал…

— Тима, — лицо Софьи Александровны исказилось от отвращения, — или ты глупый, или ты все-таки хочешь выполнить это некрасивое поручение.

— Вы на меня не кричите! — дрожащим от оскорбления голосом произнес Тима. — Вы мне не мама, чтобы на меня кричать, — и, ожесточась, одним духом выпалил: — Вы никому не мама. И не смеете называться ничьей мамой.

— Тима, ты что, болен?

— Нет, я не болен. А вот Ниночка сильно больна, — и, видя, каким жалким стало побледневшее лицо Софьи Александровны, добавил: — И никакой свежий воздух и сырые морковные котлеты ей не помогут. Она от горя мрет, что вы ее бросили.

— Тима, что с Ниной? — сдавленным голосом спросила Софья Александровна. — Ну скажи мне все, мальчик.

Почему Агафья молчит? Я каждый день ее вижу. Зачем же она от меня скрывает?

Но Тима уже не испытывал торжества оттого, что Софья Александровна так растерянно мечется по комнате с некрасиво растрепанными волосами, разыскивая под кроватью валенки, хотя они стоят на печке.

Тима чувствовал всем своим существом, что оп коснулся каких-то таких сторон человеческих отношений, которых он не имеет права касаться. И он сам испытывал мучительное смятение. Но разве нужно так стыдиться того, что он сделал? Ведь это его, а не Савича, Нина попросила вернуть ей маму. Разве Софья Александровна совсем уж одна? У нее есть Кудров, Рыжиков, Эсфирь. А вот Ниночка совершенно одна в пустой комнате с голыми окнами, с черной партой и черной доской. Совсем одна.