— А вы ее кому-нибудь правда продать можете? — тревожно спрашивал Тима.
— Моя дочь, мой товар, кому хочу, тому продам.
— Вы не смеете так юворить! — сердился Тима.
Когда через неделю Витол зашел за Тимой, Зиха увела Тиму в сарай, надрезала себе и ему палец ножом, приложив ранку к ранке, сказала шепотом:
— Мы теперь с тобой кровные. Ты не боишься?
— Нет, — мужественно сказал Тима, хотя его всегда мутило от вида крови.
А вскоре Витол отвел Тиму к другому своему приятелю.
— Я давно вас знаю, — сказал Тима дружелюбно Осппу Давидовичу. — Вы жулик.
Изаксон снял очки, вопросительно посмотрел на Тиму карими усталыми глазами, потом снова надел очкп. склонился у верстачка и стал царапать стальной нглой меднуто пластинку.
Тима с увлечением листал альбом старинных гравюр.
Кладя альбом на стол, Осип Давыдович строго предупредил:
— Мальчик, это — сокровище. Пальцы слюнить нельзя. — Помолчав, Изаксон сказал печально: — Приходит ребенок и говорит взрослому человеку: "Вы жулик".
Странно.
Тима повернулся и объяснил:
— Вы же фальшивые паспорта делали. Папа считал, что даже лучше настоящих.
— Твой папа — очень хороший человек. Но говорить подобное при ребенке, — Осип Давыдович пожал острыми плечами, — неблагоразумно.
— Я не ребенок.
— Извините. Я не заметил, вы сбрили усы и бороду.
Изаксон аккуратно записал все, что ему наказал Вггтол для гигиенического воспитания Тимы. Он тоже будил Тиму в пять часов утра, открывал форточку и, накинув поверх нижнего белья пальто, хлопая в сухие ладони, отсчитывал сонным голосом: "Ать и два, три, четыре, пять".
Тима и здесь должен был проделывать комплекс гимнастических упражнений по Мюллеру. Потом Осип Давыдович окатывал Тиму водой и, заглянув в расписание, наливал полную столовую ложку рыбьего жира. Просил умоляюще:
— Мальчик, глотай быстрее, а то у меня кишки выворачиваются.
За завтраком говорил:
— Пищу нужно тщательно пережевывать, пока у тебя свои, а не вставные зубы.
Потом Тима писал диктант, решал задачки. Когда Тпыа не мог решить, Изаксон ядовито спрашивал:
— Ах, вы не Лобачевский? Вы мальчик, которому достаточно на руках его десяти пальцев, чтобы при их помощи все вычислять.
Ночью Изаксон работал в кладовке, закрыв дверцу на крючок. Как-то Тима спросил:
— Вы фальшивые деньгп тоже делаете?
Осип Давыдовпч взял Тиму за плечо, привел его в кладовку, снял с полки эмалированную ванночку, вынул из нее цинковую пластинку, спросил:
— Ты знаешь, кто это?
Тима увидел на пластинке лицо человека с выпуклым лбом, с прищуренными внимательными глазами, чуть приподнятую верхнюю губу обрамляли короткие усы, сливающиеся с острой бородкой.
— Это Ленин, — сказал Изаксон и опустил пластинку снова в воду.
— Но почему вы прячете его портрет?
— Я прячу? Я его делаю, я достаю шрифты и делаю клише для тех, которые хотят, чтобы все люди стали равны, как братья и сестры, чтобы богатый не пихал штиблотом в морду того, кто трудится, чтобы ни один человек не поднимал руку на другого человека.
Благоговейно переворачивая листы старинных гравюр, Осип Давыдович говорил Тиме:
— Человек рождается с чувством красоты. Человек ищет красоту и любит красоту, красота — это гармония.
Но даже если снять восковую маску с лица самого прекрасного человека, она хотя и отпечатает все черты его лица, но не сможет передать душу человека. Искусство должно служить самому прекрасному, к чему устремляется человек.
— Ну что же здесь красивого? — спрашивал Тима, разглядывая гравюру, на которой была изображена согбенная под вязанкой хвороста старуха в рубище, бредущая босиком по лужам.
— Правда, — взволнованно шептал Изаксон, — правда! Она будит чувство протеста, борьбы. Это великая миссия искусства. И это искусство красиво, как красив бесстрашный герой!
— А вы герой?
— Кто, я? Герой? Хэ! У тебя, мальчик, появился юмор.
— А Ян?
— Ян работает на революцию.
— Значит, сапоги тоже нужны революции?
— Сапоги — это борода Яна.
— Какая борода?
— Ложись спать, мальчик, у меня от тебя уже заболела голова.
Осип Давидович заглядывал в расписание и, загибая пальцы, перечислял:
— Рыбий жир пили, зубы чистили, диктант, задачки, форточка, еще раз форточка. Желёзки… Какие желёзки?
Ах да, нормальные! Спать на жестком. Конфет не давать — в зубе дырка. Сводить к дантисту ребенка не могли! Спартанца из него делают…
Иногда Ян "сдавал на хранение" Тиму также Егору Косначеву.
Маленький, лысоватый, всегда в состоянии возбуждения, готовый мгновенно предаться крайнему восторгу и тут же впасть в шумное отчаяние, Егор Косвачев был тем человеком, из которого Рыжиков вознамерился воспитать боевого фельетониста.
Вся комнатушка Косначева была завалена книгами.
Ложась спать, он сбрасывал со своей койки только часть их и так спал в книгах. Страдая бессонницей, он читал ночью при свете коптилки. Когда книга ему не нравилась или что-нибудь в ней вызывало возмущение, он швырял ее в угол, пошарив рукой на койке, брал другую. Иногда он вдруг начинал умиленно читать вслух.
Он вдруг будил Тиму среди ночи и говорил:
— Послушай! Как это великолепно сказано о человеке!.. — И самозабвенно читал про себя, только выкрикивая отдельные фразы, особенно поражавшие его.
Расписание дня, которое вручил ему Витол, чтобы рацжонально воспитывать Тиму, Косначев затерял где-то в своих бумагах в первый же день.
Он сказал Тиме:
— Если ты будешь испытывать потребность в еде, хлеб всегда на подоконнике.
Умывался он из таза, и то ночью, объясняя, что делает это главным образом для того, чтобы освежить голову.
Молоко он называл секретом молочной железы, а яйца ел сырыми, считая, что это наиболее идеальная пища для людей умственного труда. Зарабатывал он на жизнь изготовлением вывесок, наклеивая на жесть мозаичные буквы из кусочков зеркального стекла. Эти вывески ярко блестели и пользовались успехом. Но заказы он выполнял так неаккуратно и так не любил эту свою работу, что жил всегда впроголодь. Фельетон он писал обычно в трех вариантах: один прозой, другой в духе раешника, третий для себя торжественным белым стихом.
Рыжикова он за глаза называл деспотом и мучителем за то, что тот беспощадно редактировал его фельетоны.
Большевистский листок "Революционное знамя" издавался теперь подпольно. Материал для газеты принимался то в одном месте, то в другом. Отправляясь сдавать материал, Косначев приказывал Тиме идти за ним несколько позади, по другой стороне улицы, и следить, нет ли за ними «хвоста». Потом Тима шел впереди, а Косначев сзади. Так, меняясь, они долго кружили по переулкам, чтобы потом быстро нырнуть в ту калитку, куда следовало.
Пока Рыжиков читал, Косначев ходил вокруг него на цыпочках, лицо выражало такое страдание, словно у фельетониста невыносимо болел зуб.
При каждом движении карандаша Рыжикова, вычеркивающего строки, а то и целые абзацы, Косначев вздрагивал, закатывая глаза, хватал себя за голову, угрожающе шептал:
— Я молчу, я молчу, но мы еще поговорим.
Потом он брал со стола выправленную рукопись, подносил ее к самому носу, бросал на стол с отвращением и заявлял в отчаянии:
— Меня здесь нет! — Наклонившись к Рьшшкову, зловеще шептал: — Я убью тебя сейчас одной только фразой!
— Давай! — спокойно кивал Рыжиков.
— Литературное дело не поддается нивелировке…
— Правильно! — соглашался Рыжиков. — Вот мы и стараемся освободить твои мысли от старинной пестрой словесной шелухи, которая нивелирует твою индивидуальность.
— Я стараюсь найти новый стиль языка революции, — гордо говорил Косначев.
— Не там ты его ищешь, — сухо замечал Рыжиков. — Вот у Щедрина не слова, а кинжалы.
— Щедрин писал длинными фразами, а я борюсь за короткую строку. Каждое слово должно быть вызовом, неотразимым ударом.
— Нам не в барабан стучать, а толково, понятно и, конечно, коротко объяснять народу, что происходит и что нужно делать.