Выбрать главу

Сапожков, — приказал он, — читай, чего хочешь, вслух.

И чтоб всем слушать. — Переспросил грозно: — Понятно?

К середине дня по лестницам приюта затопали сапогами санитары дезинфекционного отряда, одетые поверх полушубков в серые халаты. Отворачивая лица, они несли р, руках жестяные тазы с песком, где лежали желтые бруски серы, кипящие синим пламенем и источающие едкий, угарный чад.

Поставив тазы в спальнях, в коридоре, в кухне, в столовой, в мастерских, санитары ушли.

Сначала только щипало глаза и першило в горле, но потом словно все стало больно съеживаться внутри, и в глазах поплыли нефтяные радужные пятна. Будто не воздух, а едкие колючие железные опилки наполняли легкие. Даже на верхних нарах дышать было нечем. Кто-то истошным голосом завопил:

— Пропадаем! Бей стекла! Спасайся, ребята!

Стали бить стекла табуретками. Холодный, пресный воздух хлынул из окон, как вода из родника. Ребята лезли на плечи друг другу, чтобы вдохнуть этот чистый воздух, толкались, оттаскивали один другого. И эта злая возня у окон перешла в драку.

Рогожин крикнул:

— Разойдись! — и швырнул таз с серой и песком в окно.

То же сделали Тумба и Гололобов. Но они забыли, что на окнах решетки. Ударившись о решетки, тазы с серой упали на нары; загорелись тюфяки, набитые соломой.

Ребята кинулись к дверям, но здесь их встретил Тумба с табуреткой, поднятой над головой.

— Хоть брюхом гаси. Никого не выпущу! Совай серу сквозь решетку.

— Ее же в руку не возьмешь, она вся кипит, сволочь!

— Вали сенники на пол, затаптывай ногами!

— Тащи сюда парашу!

Чумичка, прижавшись к решетке лицом, кричал на улицу:

— Спасите, милые, горим!

Сухов злобно крутил ему уши и уговаривал:

— Брось орать, брось.

И только один Стась — долговязый, меланхоличный — сохранял спокойствие. Обмотав руку портянкой, он осторожно брал куски серы, аккуратно, методично просовывал их сквозь решетку и просил:

— Не нужно кричать мне под руку. Не суйте тазы под самую физиономию…

Скоро Стась, обеспамятев, свалился. Его сменил Гололобов. Потом у окна встал Тима, позже — Сухов.

Рогожин отрядил по двое ребят в другие помещения выбрасывать серу на улицу. И хотя почти все окна были выбиты и сера выброшена, сизый, едкий угарный газ еще долго жирным туманом висел в воздухе. Все провоняло им, даже питьевая вода. Конечно, многим ребятам случалось угорать, но такой боли в голове, в груди, в глазах еще не испытывал никто. Многих уже рвало кровью.

Лежали, обессиленные, на верхних нарах, головой к разбитым окнам, с открытыми ртами. Но потом к мукам отравления сернистым угаром прибавился холод. Все посинели, дрожали, но отползти от окон не было сил, да и не хватало смелости расстаться с чистым воздухом.

И только Рогожин, Тумба и Гололобов бухали внизу дровами, заваливая входные двери. Потом, поднявшись наверх, они заткнули разбитые окна тюфяками и затопили печь.

Иоська, дуя на обожженные пальцы, иронически рассуждал:

— Теперь никто не скажет: ты золотушный. Теперь скажут: ты погорелец. Это же все-таки лучше.

И хотя в печи испеклась картошка, а на доске лежали крупно нарезанные куски нутряного сала, добытого в кладовой, и тут же стояли завернутые в синюю бумагу головы рафинада, никто не мог есть.

Наступила ночь. Рогожин приказал:

— Ложитесь все спать, я один буду караулить.

Но Иоська заявил:

— Я же себе все пальцы пожег. Разве с такой болью спать можно? — и тоже остался дежурить.

Тима тоже обжег пальцы, но от слабости, от тошноты и головной боли он не мог даже приподняться на тюфяке.

Его знобило и трясло.

Тумба накрыл Тиму вторым тюфяком и подоткнул с боков. Так это делала когда-то мама. Тима заплакал, но не от отчаяния, а от чувства умиления, нежности и гордости. Значит, товарищи признали его, хотя он ничего особенного не совершил, а был только таким, как все.

Пришел медленный, осторожный рассвет. Стойки на парах покрылись инеем. Ребята жались к раскрытым дверцам печи и жадно пили чай, почти черный от обильной заварки. Ели промерзший хлеб, от которого ломило зубы.

Потом все перебрались в большую кухню, разожгли плиту, нажарили в больших противнях картошки и снова шиш чай, высыпая прямо в рот из горсти сахарный песок.

Несколько раз сторожа пытались отбить двери, колотя по ним бревнами. Но двери были завалены изнутри, и от ударов только отлетала штукатурка со стен.

Рогожин, сверкая светлыми глазами, торжественно говорил:

— Вы что думаете, про нас никто не узнает? Узнают.

Если где забастовка, так ее народ завсегда поддерживает.

— А у нас чё? — спрашивал Сухов. — Разве забастовки так делают?

— По-всякому, — объяснял Рогожин. — Законов на них нет, потому они все против законов. Главное — артелшо действовать.

— А нас после стрелять не будут?

— Не-е, малолетних не стреляют.

— А за воровство казенных продуктов?

— Может, сначала в тюрьму, а потом в экономию сдадут, и все.

Играли в чехарду, потом нашли меховую шапку смотрителя и стали пинать ее ногами. Что эта игра похожа на футбол, никто не знал. Придумали ее сами. Потом снова ели и пили чай. К ночи завалили прихожую возле дверей до самого потолка дровами, ларями из-под картофеля.

Улеглись спать на полу в кухне, назначив пять человек дежурных. Среди ночи все проснулись от глухого гула.

— Стреляют! — испуганно сказал Гололобов. — Я звук знаю. На руднике так же палили.

— Может, по нас палят?

— Если б по нас палили, снаряды стучали бы об стенку.

— Холостыми стращают, — уверял Терентьев. — Отец сказывал: сначала они холостыми, а уж потом по-настоящему.

Вытащили тюфяк из окна. Где-то в городе шла стрельба, трещало так, словно кто-то железной палкой проводил по чугунному забору.

— Закрой окно, — попросил Иоська, — а то пуля влетит.

Окно снова заткнули тюфяком. Поставили в печь чайник, но, не дождавшись, пока вскипит вода, опять уснули.

В эту ночь Рогожип назначил Тиму дежурным. Завернувшись в одеяло, Тима сидел внизу и сторожил дверь, заваленную дровами. Было темно и холодно. У самых ног бегали озябшие мыши. Но Тима не боялся, а только жалел их и старался сидеть, не шелохнувшись.

И темноты он тоже совсем не боялся. Раньше боялся, а теперь нет.

Раньше он думал: самое страшное на свете — остаться без папы и мамы, без их любви, нежности, ласки. Разве может тебя кто-нибудь любить так, как они?

А вот оказалось, хоть это и совсем другое, но тоже без чего нельзя жить на свете — без человеческого товарищества. Вот, допустим, кинется на него сейчас из темноты что-нибудь очень страшное, крикнет Тима — и все ребята, как один, бросятся его спасать. Самое плохое — это потерять доверие товарищей.

Тумба, он грубый, а вот когда Тима лежал, закоченев от холода, взял и подоткнул тюфяк, совсем как мама это делала с одеялом.

Стась — очень гордый, а признался:

— Знаешь, как вспомню свою мать ночью, так плачу, закошу зубами подушку и плачу. А ты?

— Я тоже, — сказал Тима, проникаясь благодарностью к Стасю за его такое сокровенное признание.

Рогожин задушевно сказал Тиме:

— Я понимаю. Тебе тяжелее всех оставаться с нами.

Если б у меня были где-нибудь отец или мать, я бы не выдержал — убег. А ты смотри какой! Видать, у тебя родители — люди правдышние, раз они тебя выучили так товарищество уважать.

И Тима не мог не сознаться:

— А я ведь сначала думал уйти.

— Думал, — улыбнулся Рогожин. — Только дураки не думают. А ведь не ушел, об этом и речь.

Тихо, очень тихо, слышно даже, как мыши топчутся.

Неужели все это было, и совсем не так давно: разбил дома нечаянно лампу, потом нарочно кринку, был на именинах у Ниночки, в госпитале в «Эдеме», жил у Яна, у Мустафы, выпустил с Яковом рыб из садка. А сом был огромный, как кит, с белой пастью и белыми усами в прозрачном водяном колодце…

И Тима вдруг ясно увидел, как сом, раскрыв пасть, медленно заглатывает скользкую луну, которая оказалась почему-то не на небе, а в воде.

— Спишь? — громко спросил его Тумба.