— Ты, Тимка, не сиди, как сурок, а то кровь застынет! А ну, давай «понарошке». Выходи на одну руку, я тебя погрею.
Костя всегда сам делил: добычу и, разделив, добавлял Тиме лишнее.
— Это тебе за компанию! — говорил он строго.
И если Тима протестовал, предупреждал его:
— Ты охотничье правило не рушь, а то вместо всего по харе заработаешь!
Потом шел на базар и продавал торговкам свою добычу. Пряча деньги, говорил:
— Это я Феньке на приданое коплю, а то отец ее за старика кошкодера замуж отдать хочет. Говорит, скорняк — профессия, а он не скорняк, а живодер, и больше ничего.
Тиме очень нравилась Феня Полосухина, худенькая, кроткая, с маленьким личиком, освещенным большими голубовато-серыми глазами, гладко, на пробор, причесанная, с толстой длинной косой, завязанной простой веревочкой. Она становилась особенно печально-красивой, когда пела старинные песни, откинув голову на высокой, тонкой шее, полузакрыв глаза, прижимая иссеченные порезами большие труженические руки к впалой груди.
Жених Фени, кривой скорняк Бугров, подперев мохнатую голову толстым кулаком, слушал ее, тяжело сопя, и из его единственного глаза текли слезы на мохнатую скулу. И вдруг он произносил с непонятной яростью:
— Будя, будя душу рвать!
Нащупав среди тряпья шапку, уходил, не прощаясь.
— Чего это он? — спрашивала тревожно жена Полосухина.
— Чего, не понятно, что ли? — зло говорил Костя. — Совесть его жрет. Посватался, вонючий живодер, a когда слушает, как она поет, стыдно!
— Чего ж тут стыдного-то? — робко осведомлялся Пог. ссухин. — Пока в девках ходит — поет, а станет бабой — враз смслкнет.
— Вернул бы ему деньги, которые он тебе в долг дал, не стала бы тогда Феня из-за него мучиться! — кричал на отца Костя.
— А самим на улицу? — отвечал отец. — Он за нашу квартиру Пичугину за год уплатил. А Фенькэ лучше, что кривой: с одного боку свободнее жить будет!
— Ты чему дочь учишь? — возмущалась мать.
— Эх ты, горесть никудышняя! — восклицал с отчаянием Полосухин. И вдруг набрасывался на дочь: — А ты что, как богородица, сидишь, глазами хлопаешь? Если не нравится, скажи, откажем!
Феня поднимала на отца печальные глаза и произносила тихо:
— Вы, папаша, прикиньте, может, дома вам меня держать больше выгоды. Он меня не по любви берет. Все ходит, смотрит, какая работница.
— Значит, как мастерицу уважает, — нерешительно говорил отец. Потом вдруг с отчаянием кричал: — Я вам сколько раз говорю: гляди обноски лучше, может, в их клад где зашит, скажем, золото! А вы его стряхнете на пол, а после метлой в помойку. Значит, сами и будете за такую жизнь виноватые, а более никто.
Когда скорняк приходил к Полосухиным пьяным, Костя не впускал его.
— Я же тебя калекой сделаю, — угрюмо дыша перегаром, говорил скорняк. Я же тебя не рукой, а гирькой на ремне гроздить буду.
— А вот видел?
И Костя показывал Бугрову спрятанный в рукаве коротенький черный, косо сточенный сапожный нож.
Скорняк уходил во двор и там начинал буйствовать и орать:
— Тряпишники, лоскутники, обобрали, а теперь в сродственники лезете! Гони деньги, а то к Юносову пойду, он вам от товара откажет, с голоду сгинете!
Из соседнего закута выходил на шум слесарь Коноплев, жилистый, плешивый, с лихо закрученными, будто с чужого лица, большими черными усами, и произносил отрывисто:
— Честных людей срамить? А ну, поди сюда, тебя под ноги положу!
— А ну, тронь! — выл Бугров, вращая чугунную гирю на сыромятном ремне.
— Значит, трону, — спокойно говорил Коноплев и, подойдя вразвалку к скорняку, вдруг присев, ударял его наотмашь в подмышку.
— Ты мне руку свихнул, — визжал Бугров, — ты мне за это ответишь!
— Скажи спасибо, что не голову.
Коноплев шел к Полосухиным и вежливо осведомлялся:
— Может, добавить, чтоб совсем сюда не ходил? Ну, как желаете. Значит, за долг стесняетесь? Правильно. Вы, соседи, люди честные, — и, подумав, заявлял скромно: — Тогда пойду еще добавлю. Слегка. Чтобы не срамил без основания.
Свадьба скорняка с Феней Полосухиной не состоялась.
В тот день, когда в лачуге Полосухина собрались гости, и «молодые» сидели уже за столом, и Феня покорно подставляла свою холодную, впавшую щеку под вялые, сальные от еды губы жениха, вдруг явился Коноплев с винтовкой в руках и с нпм еще двое рабочих, тоже с винтовками.
— Извиняюсь, — сказал Коноплев, — я к вам на полминуты. Только женишка спросить, сколько ему тут должны деньгами.
— А ты кто такой? — закричал Бугров и, зажав в руке вилку, попытался вылезти из-за стола.
— Значит, так, — сказал Коноплев своим товарищам. — Эту свадьбу мы отменяем, поскольку она незаконная и происходит в силу бывшего старого режима, где деньгами человека насквозь покупали. Любови тут никакой нету, одно рабство за долги.
— Нет, ты мне скажи, кто ты такой есть, — кричал скорняк, — чтобы я из тебя потом душу вынул!
— Вот мы тебя сначала отсюда вынем, а потом в другом помещении все объясним.
Против такой отмены долгов старого режима не стал возражать и Капелюхин, который сначала очень рассердился и бранил Коноплева "за самоуправство, проявленное при срыве чужой свадьбы", но потом, узнав подробности всего дела, простил.
Коноплев устроил Полосухина на новую работу — армейским портным при военном училище. Но еще долго семейство Полосухина брало у Юносова обноски для разделки, чтобы уплатить свой долг скорняку.
Коноплев рассказывал о себе иронически и безжалостно:
— Я к революции еще парнишкой прилепился, но не с того боку. Отец на заводе токарем, а я дома из проволоки мышеловки гнул, сбывал вразнос обывателям. Почище отца жить хотел. На толкучке в железном ряду познакомился с гимназистом Меркурием Алмазовым, он там для смит-висона патроны искал. Имя-то настоящее было — Егор Пташкин, его из гимназии выгнали за игру на шгтерео на бильярде. Спрашиваю: "Зачем вам патроны? Воров боитесь?" — "Я, говорит, революционер. Мы, эксы, без болтовни с массами обходимся. Личность — это главное.
Еслп ты личность, то можешь стать хоть Наполеоном, Робеспьером или графом Монте-Кристо. Все зависит от силы воли, кем пожелаешь быть".
Пришел я домой, сел против зеркала, гляжу: рожа.
Нос в расшлепку, губы висят, скулы с обеих сторон торчат, глаза, как у собаки, унылые. Вот те и личность. Стал ходить к Алмазову; он у лавочника на хлебах жил. Сыплет он мне в башку слова все о том же: чем, мол, человек выше о себе думает, тем он выше над толпой подымается, а толпа всегда за героем идет. А герой — это тот, кто действие бесстрашно совершает.
Словом, напустил в душу туману. Ограбил я с тремя ребятами бакалейную лавку, а деньги все Алмазову снес для его партии. Потом в ломбард залезли. Поймали меня.
Думал, за грабеж судить будут, а судили за убийство.
Алмазов деньги, которые мы ему отдавали, прикарманивал; его за это анархисты казнили по партийному приговору. А на меня, как постороннего для их партии, вину свалили. Они-то все личности, превыше всяких там предрассудков. Получил каторгу. Бежал. На казенном прииске четыре года породу долбил. Ушел я оттуда через тайгу, чуть с голоду не сгинул. Потом в нашем городишке поселился. Напетлял в своей жизни много. Теперь раскручиваю.
После того как Коноплев расстроил свадьбу Фени Полосухиной, все во дворе стали замечать, что она смотрит на него какими-то особенными глазами. Подметил это и Коноплев и сказал сурово:
— Ты девушка хорошая, чистая, а я человек крученый, верченый, так что ты из меня ничего хорошего не выдумывай. Понятно?
В лачуге Коноплева было очень опрятно. На стене на кожаных петельках развешан инструмент. Он ловко мастерил ребятам коньки, врезая в деревянные чурки полотнища источенных пил.
Сделал он коньки и для Тимы. Но Тима никак не мог понять, за что могла полюбить Феня этого усатого, лысого, пожилого человека. И даже сказал Косте: