Мысли о родителях привели его — не могли не привести — к мыслям о себе и Людмиле.
Да, не легкую долю может он ей предложить! И хуже всего — разлуки, как неожиданные, так и предусмотренные, поездки по партийным поручениям и аресты. Много будет еще горя и тяжелого труда. «Но зато, когда мы будем видеться, вот так, как там, в Баку…» Ему представилась залитая солнечным светом комната, и все время в памяти его плыли белые листки прокламаций, летящие над головами тысяч людей, и тянущиеся к этим трепещущим листкам руки. «Да, будет так! — Он встал и вздохнул полной грудью. — Нет, мы свидимся, мы будем счастливы». Он оглянулся на бедную могилу и, безотчетно встав на колени, прикоснулся губами к земле, еще свежей и рыхлой.
В полицейском участке Константин расписался в протоколе, содержавшем жалкую опись имущества его матери, а также выраженный в ничтожной денежной сумме результат распродажи этого имущества. Здесь была и расписка кладбищенского священника в получении денег. Все сошлось, копеечка в копеечку, хочешь — верь, а хочешь — не верь.
В участке он предъявил паспорт на свое собственное имя, так ловко сфабрикованный в Баку. Это было дерзко, но безошибочно верно. Под собственной фамилией Константина давно уже не искали. Паспорт с целью прописки задержали в околотке и тут же переслали уездному воинскому начальнику. Так с могилы матери Константин попал в казарму.
Константин сразу же уловил некоторые отличия в отношении начальства к прочим мобилизованным и к нему. С ним, не в пример другим, были вежливы. Но когда он попросил увольнительную записку, ему ее не дали. И на следующий день — то же. Он понимал, что это значит, и перестал просить. Да и кого он мог здесь посещать? В первый же день приезда он выяснил, что единственная родня его — двоюродные сестра и брат уехали в Питер. Оказывается, Вера вышла замуж за какого-то приехавшего в командировку питерского механика.
В Питер, все толкало его в Питер.
Так как у Константина сохранилось подлинное удостоверение об окончании двух классов землемерного училища, он стал вольноопределяющимся и оказался в саперном полку в глухом, населенном татарами городке. Всю первую зиму войны он проходил там военную муштровку, которая впоследствии так ему пригодилась. Глухо доходили сюда вести из внешнего мира, особенно о том, о чем так хотелось услышать. Все, что он писал из полка, просматривалось военной цензурой. Он посылал в Питер открытки на известные ему адреса, осторожно сообщал о себе, но ответа не получал. Что делать? Он написал в Краснорецк, отцу Люды, доктору Гедеминову. Сообщил ему номер полевой почты, но из-за застенчивости не упомянул имени Люды — и ответа не получил.
Война между тем шла. Тяжело было Константину, когда он из газет узнавал об измене большинства социалистических лидеров стран Европы, — и верить не хотелось, и приходилось верить. Недоумение сменялось гневом против изменников, и тревога за судьбу великого дела борьбы, за будущее человечества грызла, как недуг. А хуже всего: не с кем было даже душу отвести. Но скоро в газетах появились скупые сведения о том, что большевистская фракция Государственной думы отказалась голосовать за военные кредиты, о том, что в германском рейхстаге Карл Либкнехт выступил против войны. Эти вести позволили распрямиться и гордо взглянуть на мир.
В ноябре была арестована думская фракция большевиков. По злобному вою всей буржуазной и монархической прессы Константин понял, какой линии придерживалась его партия. Радостно и гордо ему было: в своих одиноких раздумьях он сам пришел к этим же взглядам. Он уже присматривался к окружающим его людям, заговаривал с товарищами по службе — и находил подходящих людей: в саперы охотно посылали рабочих с уральских заводов, всякую мастеровую силу.
Зловещие слухи о связи Алисы с кайзером Вильгельмом беспокоили солдат, шли толки о Гришке Распутине и об изменниках Сухомлинове и Мясоедове. Но большинство народа еще принимало войну наивно, чисто — и прежде всего потому, что немцы внутри России издавна были угнетателями: чиновниками, офицерами, помещиками, промышленниками, а шовинистическая, лживая пропаганда в начале войны использовала эту народную ненависть к «внутреннему» немцу. Церковь и господа офицеры, столичные и другие газеты, без различия направлений, — все дудело в одну дудку и, казалось бы, должно было заглушить слабые голоса людей. Но Константин чувствовал за собой великую, непобедимую силу, силу правды. Богачи, бесстыдно наживающиеся в тылу, и народ, умирающий на войне, — эта правда говорила сама за себя, она лезла в глаза, только разъясняй ее. И Константин разъяснял. Его слушали с жадным вниманием. Да и как не слушать? Он был свой, в такой же серой шинели. Шнурок вольноопределяющегося только внушал уважение: значит, ученый. И он говорил то, что уже не раз думалось, указывал на тех, кому выгодна война, на тех, кто наживается на кровопролитиях, открывал глаза на вековечного врага, коварного и неуловимо хитрого: ка богатых и знатных.