«Что только пишет она? Ведь военная цензура…» — подумала Люда.
Но перо военного цензора не коснулось мелкой, бисерной вязи Ольгиного письма.
«Тогда я слушала его слова с уважением и вниманием, сейчас вспоминаю их с грустной усмешкой. Что делать, правда груба. И я, да и не я одна, а все мы приняли полную дозу этой отвратительной на вкус, но зато неподдельной правды. Оказывается, что Германия наполнена совсем не социал-демократами, как нас в этом уверяли наши «товарищи социал-демократы», а стаей цивилизованного зверья. Ты только не подумай, что я во всем обвиняю немцев, но разрушение иллюзий в отношении их очень уж разительно.
Ну, а если на нас напала эта звериная стая, что же нам делать? Вот мы и огрызаемся и деремся, как можем, и одичание и озверение с обеих сторон становится все страшнее… Я прямо тебе скажу: мои представления о том, чем должен быть человек, сильно изменились. Раньше мне грезился нежный юноша с тонкими чувствами и высоким складом мыслей — приделай только крылышки, и будет херувим. А на деле возлюбленным моим оказался некий индивидуум, который хотя и проходил в реальном училище Пушкина и Лермонтова, но знает наизусть только всякие фривольные стишки, а «Евгения Онегина» и «Мцыри» презирает в полной мере и вообще утверждает, что написаны эти произведения «для дам». Он считает, что бить солдата по лицу входит в его офицерские обязанности, что хороший конь во всех отношениях дороже хорошего солдата, так как коня достать труднее. Впрочем, я не очень-то слушаю его, так как при коротких свиданиях наших мы разговорами не занимаемся. Но то животное занятие, которому мы предаемся среди крови, грязи и ужасов войны, является для нас обоих едва ли не единственной радостью.
Впрочем, что тебе писать об этом, — ведь все это окружает тебя так же, как и меня. И приходится только удивляться, как это ты, такая, как выражаются господа офицеры, «роскошная женщина», блюдешь себя. Для кого? Впрочем, «каждый развлекается, как может», как сказал мой возлюбленный, когда ему указали на неудобство проделывать голому, в чем мать родила, джигитовку посреди села.
Ну, Людочка, отвела я душу. И прости, что выплеснула тебе всю грязь, скопившуюся в моей душе. Все это не очень благовонно, но если уж ты хочешь называться моим другом, так разреши, так сказать, «излиться». Ты спрашиваешь: что я думаю о своих занятиях после заключения мира? Во-первых, времени, когда настанет эта мирная жизнь, ни один мудрец в мире предсказать не в состоянии. Во-вторых, мое теперешнее занятие медицинской сестры отнюдь не является прямым продолжением моих мирных занятий, как это счастливо сложилось у тебя. До войны я собиралась, закончив образование, преподавать историю. Сейчас со своими взглядами на мир я вряд ли гожусь для преподавания чего-либо. Чтобы учить людей, надо все-таки самому, хотя бы заблуждаясь, во что-нибудь верить. Не могу же я сказать своим ученикам, что я верю в озверение человечества?»
В этом месте текст письма прерывался, все дальнейшее было густо измарано красными чернилами цензора, до самого конца, до сообщения об адресе Ольги.
«Дорогая Оля, очень рада была я, когда получила твое письмо. Ты жива — и это главное, а насчет всего прочего… ну что ж, мы поспорим, повздорим, как в самые лучшие наши гимназические годы. Хуже всего бывало, когда мы спорить не могли. Помнишь, зимой 1913/14 года — тогда мы жили подобно «рыбам в аквариуме», как говорил Кокоша. Мы, конечно, очень не похожи друг на друга, иначе нам, верно, и дружить-то было бы неинтересно. Вот и теперь, находясь в обстоятельствах очень схожих, мы приходим к разным выводам.
При этом убеждена, что в своих выводах права я, а не ты, и, чтобы доказать тебе это, буду аргументировать эволюцией твоих собственных взглядов. Ты пишешь: люди не ангелы, а звери и т. д. Но я никогда не придерживалась взгляда, что люди ангелы, и я Костю и его товарищей к категории ангелов отнюдь не относила и не отношу. Ты же раньше действительно видела в человеке лишь его духовную сущность. Реальная, физическая организация человека всегда внушала тебе какое-то отвращение. И сейчас, когда тебе, добровольно взявшей на себя благородные обязанности сестры милосердия, все время приходится иметь дело с людьми, истекающими кровью, — кровь, гной, грязь, — у тебя возникает разочарование, за которым следует полный отказ от духовной жизни и даже, извини меня, проповедь одичания.
Но я также имею дело с солдатами, и ранеными и здоровыми, с офицерами, кадровыми и пришедшими из запаса, с военными врачами и санитарами — и утверждаю, что при наличии известных элементов одичания происходит также пробуждение от умственной спячки, в которую было погружено человечество».