Выбрать главу

После долгой разлуки Филиппу бросилось в глаза и сходство и несходство отца с Родионом. Старик в молодости был такой же темно-русый, и голову Родион держал, как отец, наклонив вперед свой большой лоб. Но старик в своей старенькой рубахе с прямым воротом, подтянутой ремешком с тускловатым медным набором, был, как всегда, аккуратен в одежде. Родион же, в залатанных-перелатанных шароварах, без пояса и с расстегнутым воротом, выглядел неряхой, только лицо, загорелое, веселое и хитрое, все чисто выбрито. Родион усов не носил и потому выглядел очень молодо.

Родион целоваться не стал, он только крепко хлопнул брата по плечу. Стеша, высоконькая, смуглая, не с круглыми.; как у Христины, бровями, а стрельчатыми, прямыми, сросшимися у переносицы, прямо и смело взглянула затуманенным темным взором в глубь мужниных глаз — и Филипп понял, что он счастлив в жизни, несмотря ни на что.

Они троекратно поцеловались, стыдливо-церемонно — только так и можно было при людях — и тут его облапил тесть, старик Матвей Черкашинин, в зеленой черкеске с серебряными газырями, которую Филипп помнил столько же, сколько себя.

У Черкашинина сыновей не было, и Филиппа, да и всю булавинскую семью он любил больше, чем семью покойного удачливого брата, дослужившегося до есаульского чина и вырастившего четырех сыновей-офицеров, которые драли нос перед бедной родней.

Потом Филиппа обняла и поцеловала в лоб теща… Да, матери нет, с этим ничего не сделаешь.

Вина было много, мутненького и горьковатого чихиря со своих виноградников и своего изготовления. Как полагается у соседей-веселореченцев, была подана к столу также пахнущая хлебом буза. Стол заставили пирогами, рыбой, птицей и телятиной. Был и мед, темный, лесной, принесенный тестем, — тесть имел особенное чутье на лесных пчел. Никакой городской закуски не подавалось. В мирное бы время стояли непременно шпроты, сардины, икра.

Сахара тоже не было. И раньше чем сесть за стол, Филипп тихо поманил Стешу в тесную горницу с одним окном, что выходило в сад, — там они поселились после свадьбы. Из горницы Стеша вышла, неся голубенькую сахарницу, наполненную рублеными синеватыми кусками сахара, с четвертушку чаю с золотым изображением на бумажке, вся раскрасневшаяся, счастливая и гордая.

Тут подошли соседи, близкая родня — и началось пирование, со здравицами и шутками. Конечно, все шло бы веселее, если бы не война, тем более что невпопад речь вдруг зашла об убитых и слышны стали — совсем уж некстати за праздничным столом — женские всхлипы. Разошлись на зорьке. Отец уснул, женщины стали прибирать дом, а братья, чтобы не мешать уборке, вышли в сад на лавочку.

У подножия еще не проступивших из предрассветных сумерек гор в этот час обычно дул легкий ветер, даже в казачьих песнях он поминался: «ветерок-утренничек». Но сегодня было необычайно тихо, и четкие отпечатки копыт, крупных — коровьих, а также мелких и острых — козьих и бараньих, с вечера сохранялись в густом слое пыли, лежавшей на дороге.

Откуда-то доносилась колыбельная песенка. Наверно, ребенок не мог уснуть в домашней духоте и мать, а может быть, бабушка, вынесла его на утренний холодок.

Коваль, коваль, ковалечек, Раздуй себе огонечек…

«Ага-а-а-нечек», — выговаривал женский голос.

Скуй Ванюше топорочек…

Братья переглянулись. Им эту песню пела мать… Филиппу вспомнилось, что последний раз, когда он был дома, мать, тогда уже больная, как-то чуждалась его. Или стеснялась? Или отвыкла? Все уходила за цветастую занавеску, где стояла стариковская кровать. А стоило войти в комнату Родиону, как мать, охая, появлялась и смеялась над шутками Родиона. Было это еще при усмирении веселореченцев. Родион тогда все время подтрунивал над братом, которому и самому не по душе было препятствовать передвижению по дорогам мирных горских арб и водить в Арабынь, в старую крепость, невооруженных, несопротивляющихся и ни в чем не повинных людей. А чего подтрунивать — попробовал бы сам.

В этот приезд сильнее, чем всегда, чувствовал Филипп, что судьба у них с Родионом разная, — у Родиона вольная, веселая, а у него, Филиппа, подневольная, страшная. Слушая песенки и побаски Родиона, он и сам смеялся, а когда Родион полушутливо обращался к нему с просьбой: «Рассказал бы ты, братка, за какие такие геройства огреб ты двух своих егориков», — Филипп морщился, махал рукой и задумывался. Геройства… И ему вспомнилось, как он на разведке огреб какого-то горячечного араба в белом, а потом оказалось, что араб этот — чумной, и целые сутки сидели они в карантине, ожидая чумы и мучительной смерти, а потом оказалось, что чума — не чума, и араб — не араб. Было во всем этом что-то такое и жуткое и смешное — костяной оскал скелета, вспоминать об этом не хочется.