Железнодорожник взглянул на лошадь, которую Мир-Али держал под уздцы, и сказал в раздумье:
— Надо бы его деть куда.
— В больницу? — быстро спросил Мир-Али. — Мы можем вернуться в Гянджу.
Но сторож, как бы не слыша его, продолжал:
— Поезд не остановился, значит жандармы — это он от них, наверно, скрывался — не видели, как он выпрыгнул, и ищут его по вагонам. Через пять минут поезд дойдет до станции, ну, клади еще минут десять или двадцать, пока паровоз подадут. Через полчаса могут за ним приехать.
— Кто? — удивленно спросил Мир-Али.
— А те, кто за ним гнался, — с усмешкой, сразу оживившей его изрезанное морщинами лицо, ответил сторож. — Это можно только от большой беды прыгать с поезда на ходу.
— Какой беды? — спросила Айбениз.
Сторож искоса скользнул взглядом по ее взволнованному лицу и быстро стал выворачивать карманы пиджака и брюк молодого человека, продолжавшего лежать неподвижно. Спички, несколько медных монет, пестрый, как хвост павлина, кисет, но пустой, без табака. Ни паспорта, ни одной письменной бумажки. Он сунул руку за пазуху лежавшего — и по неподвижному, с крепко стиснутыми зубами лицу прошло содрогание, даже глаза открылись на мгновение, карие и ясные, как солнце. И снова лицо помертвело, выражая лишь застывшее страдание. В руках сторожа была ладанка, искусно сделанная из кожи, маленькая, туго затянутая тоненьким ремешком. Ремешок тут же развязали. Отверстие, которое стягивал ремешок, раздвинули. Большие, ловкие пальцы железнодорожника достали оттуда лист бумаги, развернули… Две арабские буквы значились на нем.
— Два арабских «ба», — сказал Мир-Али. — Что бы это могло значить? Во всяком случае, человека надо спасти.
Айбениз взглянула на него благодарно и с гордостью: «Вот какой у меня отец!» Но он ничего не заметил, он обдумывал положение.
— Увезли бы его куда, — настойчиво повторял сторож. — А то ведь за ним приедут. Если его здесь не найдут, я уж как-нибудь отбрешусь.
— Да, мы увезем его. Айбениз, устрой, чтоб мягче было лежать, взбей подушки.
— Сенца бы подложить, — я только вчера с вечера накосил, — сказал сторож. Видно было, как он сразу повеселел.
Большую охапку свежего, душистого сена, первого сена, в котором так много всегда желтых и синих цветов, принес он, завалил им всю линейку и помог Айбениз поудобнее умять его.
Хотя Мир-Али и сторож с величайшими предосторожностями подняли не приходившего в сознание молодого незнакомца, его все же опять стошнило. Айбениз положила ему под голову свою маленькую узорчатую подушечку, подарок бабушки.
Лошадь тронулась.
— Прощайте, добрый человек! — сказал Мир-Али. — Вы, значит, нас не видели, мы незнакомы.
— Езжайте, отопрусь, — подняв фуражку, сказал железнодорожник.
Повозка тронулась, и Айбениз, увидев, как по неподвижно-страдальческому лицу человека при первом же движении пробежали судороги, повинуясь какому-то инстинктивному побуждению, подсунула свои ладони под его тяжелую голову и, сообразуясь с медленным покачиванием линейки, стала предохранять джигита от сотрясений.
Поглощенная этим, она не следила за дорогой и не вслушивалась в то, что говорил отец. Только когда линейку вдруг сильно встряхнуло на ухабе, из стиснутых зубов незнакомца вырвался стон. Айбениз сердито подняла голову и увидела, что они едут по какой-то другой, неизвестной ей дороге, что вокруг поднимаются скалы и вода бежит где-то внизу, в ущелье.
— Куда мы едем, отец? — спросила она.
— Так я же говорил тебе, — удивленно ответил отец. — К дедушке Авезу. Никому не придет в голову искать там молодого человека.
С того момента, когда Науруз, преследуемый с двух концов поезда облавою, вынужден был выброситься из поезда и ударился о землю, ему казалось, что он с еще большей стремительностью летит в каком-то рдеющем пространстве, среди ослепительных болевых молний, то и дело пронизывающих его всего. И вдруг нежные, единственные в мире руки, руки Нафисат, нашли Науруза в этом красном мерцающем мире и откуда-то сверху, непостижимо как, охватили его голову.
Болевые молнии теперь, пожалуй, падали реже, но по-прежнему были остры и жгучи. И все же его «я» очнулось и начало борьбу за себя. Возникло ощущение иного, не стремительного, а медленно-потряхивающего движения. Правда, порой жгучие молнии вновь переносили Науруза в мир стремительного полета, но руки Нафисат были с ним и удерживали его… И еще что-то непередаваемо-родное овладело его восприятием — он давно уже, сам того не сознавая, с наслаждением вдыхал запах свежего сена, на котором лежал, и оттуда возникло первое представление: «Нафисат увозит меня на пастбища».