Что ждало Константина в Самаре, этого он сам не знал, но надеялся на свою находчивость и на обстоятельства. Но в такое решающее время очутиться за решеткой… «Ну, да ненадолго», — думал он, оглядывая всю волжскую синеющую долину. Об утерянной воле, оборванной работе, о нарастающем половодье народного движения говорила ему эта широко и сильно идущая под мостом волжская вода.
Волга осталась позади, опять пошли осенние туманные поля. Яркие и кажущиеся узенькими полоски озими мелькали среди бурых жнивьев и черных паров… Озимь — непобедимый посев будущей жизни.
И Константину вдруг представилось, как на одном из собраний, вскоре после памятной сходки в Ботаническом саду, Лена Саакян начала свое выступление против меньшевиков и примиренцев такими словами:
— Великая русская революция не умерла, нет, она жива!..
И так, слово за словом, прочла она статью товарища Сталина из газеты «Тифлисский пролетарий», относящуюся к началу 1910 года, — там предсказывалось приближение новых взрывов революции, говорилось о свержении царской власти, о славных грядущих боях за республику — все такие слова, что у Константина и сейчас, в удушливой, пропахшей карболкой атмосфере тюремного вагона, сильно забилось сердце. Ему представилось бледное лицо Лены, ее черные брови и светлые глаза, и он даже улыбнулся, точно въявь увидел ее перед собой…
Да, глубоко было вспахано в Закавказье, посеяно впрок на много лет, и даже меньшевистские сорняки при всей их живучести не могли заглушить посева. Хотя после 1907 года тысячи передовых рабочих были высланы из пределов Тифлисской и Кутаисской губерний, все же на каждом собрании, на каждой сходке выступали старые ветераны, помнившие Сталина и Шаумяна, сохранившие написанные ими прокламации и номера газет с их статьями. Этим бережно сохраненным оружием наносились особенно меткие, неотразимые удары ликвидаторам и примиренцам, которые все с большей неохотой ввязывались в споры с Константином.
Конечно, такое дело, как переговоры примиренцев с меньшевиками о созыве Закавказской конференции, направленной против «Правды», против Ленина, никак не могло обойтись без закулисных сделок, грязной дипломатической игры, политиканских ухищрений. Но в умении разглядеть подобного рода «деятельность», извлечь ее на свет и высмеять Константин, пожалуй, мало знал себе равных. И не было такой клеветы, которой гнушались бы примиренцы и ликвидаторы, чтобы очернить его перед тифлисскими рабочими. Но все тщетно, Константин для тифлисских рабочих выражал разум класса, и они шли за ним.
Весть о созыве партийного съезда, намеченного на лето 1914 года в Вене, одновременно с международным конгрессом Интернационала, особенно способствовала сплочению большевиков. Теперь ясно стало, что Гамрекели и его сторонники являются всего лишь кучкой отщепенцев. Так сказал Константин на последнем совещании за два дня до ареста, отвечая на гнусные и клеветнические выпады меньшевиков и змеиное шипение примиренцев.
Крепить партию — в этом Константин видел смысл и радость своего существования. Крепить свою партию, призванную стать во главе народного движения, все нарастающего.
Революционный ветер шел по стране, дышать становилось все свободнее, легче. «Будет буря, мы поспорим…» — твердил он слова своей любимой песни. Какая все-таки досадная, действительно глупая случайность оборвала его работу — и в тот момент, когда он в сопровождении Саши Елиадзе пришел на Тифлисский вокзал, чтобы ехать в Баку. Тифлисские большевики поручили Константину съездить и договориться с Бакинским комитетом о совместных действиях. Баку… Какую прекрасную прокламацию написал Саша о бакинских событиях, как быстро была она отпечатана в новой нелегальной типографии, оборудованной под видом сапожной мастерской! Как-то он там, Саша! Встречаться с Сашей приходилось урывками, наспех, а сейчас все время вспоминался то один разговор, то другой; оказывается, все это отлагалось в душе.
Константин с первого же посещения заметил в комнате Саши старенькую этажерку, на ней вперемежку стояли русские и грузинские книги. «Плохо быть неграмотным, — со вздохом сказал раз Константин, открыв одну из грузинских книжек небольшого формата, в старинном переплете. — Видно, что стихи, а я их не слышу, как глухой». — «Это Бараташвили, — ответил Саша, — а вот здесь, где открылось, любимое стихотворение отца моего, да и я знаю его наизусть, — Мерани, крылатый конь, конь вдохновенья и свободы… «Лети, мой конь, лети, усталости не зная…» — повторяясь, перемежая грузинские строфы сбивчивым переводом, читал Саша эти полные отваги и мужества строфы, и в них, казалось, вновь слышался прерывистый звон подков…