Выбрать главу

Василий Шукшин

ЗАРЕВОЙ ДОЖДЬ

Был конец апреля. С карнизов домов срывались крупные капли, теплый ветер сдувал их, они мягко шлепались в стекла окон и медленно стекали светлыми слезами. Ефим Бедарев лежал в районной больнице, в маленькой палате, на плоской койке.

Он почернел от болезни. Устал.

Часто заходил врач, молодой парень.

— Ну, как дела?

— Как сажа бела, — с трудом отвечал Ефим; в темных провалившихся глазах его на миг вспыхивала странная веселость. — Подвожу баланс.

— Бросьте вы!..

— Я шутейно, — успокаивал Ефим. Ему нравился доктор: он был до смешного молодой и застенчивый, этот доктор.

— Лекарство пили?

— А как же! Лучше стало — чую.

Доктор пытливо смотрел на больного. Тот спокойно выдерживал его взгляд.

— Не веришь? Хэх, доктор!.. До чего же ты молодой еще. Прямо завидки берут.

Доктор краснел:

— Как это не верю! Зачем вы так?..

Ефим легонько хлопал его по руке:

— Все в порядке, сынок: я понимаю. Я не жалуюсь… Мне бы только дочь…

— Ей послали телеграмму.

— Вот хорошо! — Ефим хотел увидеть единственную дочь Нину. — Это хорошо.

В полдень, когда в палате никого не было, в открытое окно, с улицы, заглянул человек в белом полушубке. Оглядел палату, снял с огромной головы мерлушковую шапку и лег грудью на подоконник. В палате запахло талой землей и овчиной.

— Здорово, Ефим.

Больной повернул голову и от удивления округлил глаза. Пошевелился — хотел приподняться, но человек в полушубке замахал рукой:

— Лежи!

Ефим внимательно смотрел на пришельца.

— Зашел попроведать, — заговорил тот, глядя раскосыми глазами не то на больного, не то мимо. — Как делишки, Ефим?

Ефим усмехнулся:

— Хорошо.

Большеголовый понимающе кивнул. Вылез из окна, высморкался на землю и снова влез и лег на подоконник. Некоторое время смотрели друг на друга.

— Значит, как я понимаю, плохо дело, — сказал большеголовый и опять понимающе кивнул.

— Ты для чего приполз сюда? — спросил Ефим.

— А приехал в гости к зятю, — охотно заговорил большеголовый, — ну, узнал, что ты, значит, прихворнул. Ага. Ну, сидел на крылечке, и так меня разморило. Вот, думаю, весна, хорошо, солнышко светит. Да-а… А помирать все одно надо. — Он полез в карман полушубка за кисетом. — И опять же так подумал: вот живем мы, живем — вроде так и надо. О смертыньке-то и не думаем. А она — раз! — тут как тут. Здрасте, говорит, забыли про меня? — Большеголовый посмотрел прямо на Ефима. — Взять хоть тебя, Ефим… — Он долго слюнявил край газетной самокрутки.

— Ну?

— Ну, жил, думаю, человек… активничал там, раскулачивал… э-э… и все такое. — Большеголовый прикурил, заботливо отмахнул от окна белое облачко дыма. — Крест с церкви тогда своротил. Помнишь?

— Помню, как же.

— Во-от. Я к чему это: там есть бог или нету — это ладно. Не про то счас. Я хочу узнать: как вобче-то?

— Что?

— Мучаешься?

— Хочешь знать: мучает меня совесть, что я вас раскулачивал? Это, што ли?

— Ага, вот это самое.

— Нет, Кирилл, не мучает. Нисколько. А бога ты зря приплел. Ты ж сам не веришь. Хоть бы сейчас-то не вилял душой.

Кирилл усмехнулся:

— Богу не верю — это правда. Ему, как я понимаю, никто не верит, притворяются только.

— Молодец. Хоть на старости лет за ум взялся.

— Не радуйся шибко-то. — Большеголовый назидательно посерьезнел. — Я тебя не пужаю, Ефим, но хочу сказать: кто в жизни обижал людей, тот легко не умирает.

— Ой, как я испугался, прямо трясусь весь. Дурак ты, Кирька, и всегда дураком был. Хэх, блаженненький явился…

— Это ты передо мной веселишься, — продолжал Кирька. — А самому страшно.

— А я не помру. Откуда ты взял, что я помираю?

— Ничего, ничего, — значительно сказал Кирька и затянулся трескучим самосадом.

Вошел доктор.

— Это еще что такое? — нахмурился он, увидев Кирьку.

— Это… сосед мой, — сказал Ефим. — Пусть постоит.

— Бросьте курить-то! И лучше бы уйти…

— Нет, — запротестовал Ефим, — пусть побудет.

Кирька сполз с подоконника, старательно затоптал окурок.

Врач заставил Ефима выпить лекарство, посидел немного рядом с ним и ушел.

Кирька снова лег на подоконник.

— Хороший уход здесь, — сказал он.

— «Хороший уход здесь», — передразнил его Ефим, неожиданно почему-то рассердившись. — Оглоеды.

— Не шуми. Это тебе не сельсовет, а больница.

Помолчали.

— Гляжу я на тебя, Ефим, — заговорил вдруг Кирька задумчиво и негромко, — и не могу понять: ведь сколько ты мне вреда сделал! Хозяйство отобрал, по тайге гонял, как зверя какого, сослал вон куда — к черту на кулички… Так? А зла у меня на тебя нету большого. Не то, что совсем нету: подвернись тогда в тайге, я ба, конечно, хлопнул. Но такого, чтоб света белого не видеть, такого нету. Один раз, помню, караулил у твоей избы чуть не до света. Сидел ты с бумажками прямо наспроть окна. Раз десять прицеливался — и не мог. Не поверишь, наверно? В тайге мог ба, а дома нет. Сижу, ругаю себя последними словами, а стрельнуть не могу.

Ефим скатил по подушке голову в сторону Кирьки, с любопытством слушал.

— Ты какой-то все-таки ненормальный был, Ефим. Не серчай — не по злобе говорю. Я не лаяться пришел. Мне понять охота: почему ты таким винтом жил — каждой бочке затычка? Ну, прятал я хлеб, допустим. А почему у тебя-то душа болела? Он ведь мой, хлеб-то.